Домой с небес
Шрифт:
Поэтому все любили танцевать. Во-первых, конец разговорам, во-вторых, сексуальное освобождение, тайный сексуально-эстетический разряд до скуки сдавившей сердце молодости. Любили и выпить, но боялись, ибо где-то около ходил и жил грозный бородатый создатель, поддержатель, блестящеглазый, золотоочковый бывший революционер, ныне ученый химик и крупный деловой мужик.
Странно в солнечной тишине сада на скалистом мысу звучал механический голос граммофона. Печально, надтреснуто, как будто издалека, из Парижа, как будто по телефону слышный, слышимый. За окном ослепительная, полуденная духота сменилась теперь неподвижной, сияющей духотой вечерней. Цикады кричали еще громче, но сад был уже освещен оранжево-розовым светом закатных облаков, а за ними внизу море приобретало уже тот странный, свинцовый, тяжелый масляный блеск, который сразу делал все угрожающим и чуть нереальным, так что вот-вот и жди, что между двумя ветвями на далекой глади —
Медленно-спокойно, печально-упорно, как пчела, звенел граммофон, и все продолжало наливаться красноватой, отраженной яркостью неба.
Вдруг понимая, вдруг видя что-то новое, чужое и неизбежно мучительное в Тане, Олег уже не верил, что это она все утро бродила, хулиганила с ним; сумрачно кокетничая с Безобразовым, Таня опять была величественной, каменной, тяжеловато-надменной.
Несколько раз уже Олег пытался встать и пригласить Таню, но сердце начинало так мучительно биться и он казался вдруг сам себе настолько неуклюжим, уродливым, узкоплечим, что он, психопатически боясь отказа, не мог решиться, но все-таки наконец встал. И едва помня себя, едва прикасаясь к Тане, обнял ее. Граммофон заиграл «Jalousie», [8] медленное, навсегда памятное цыганское танго того лета, и так, едва дотрагиваясь до нее, едва смея двигаться, он поплыл с нею по комнате, и комната поплыла перед ними в розовато-душных сумерках неподвижного августовского вечера. Они танцевали; сердце Олега вдруг обнаруживало, открывало, понимало, что они вместе плывут в бесконечную и бесконечно-долгую боль, в униженье, пораженье, обиду, разлуку, но сила отплытия, отрыва, отчаливанья от земли и старой жизни была так могущественна, так нова, так стремительна, что Олег, не помня себя, не защищаясь, сам до боли раскрываясь, шел на нее, как будто шел на бритву, — тая, гибнучи безвозвратно, продаваясь в рабство в горячем розовом неподвижном воздухе вечера.
8
«Ревность» (фр.).
Звуки, тихо звеня, тихо, глухо рождаясь, медленно летя сквозь густой воздух, буквально рвали теперь, губили Олега, сладко до боли, больно до сладости входя, вплывая, врезаясь в сердце. Казалось, огромные дали, горы, фрески, сказочные описания городов и путешествий раскрывались где-то за окном, и он кончиками пальцев не смел прикасаться, не смел чувствовать грозного, необычайного тела танцующего с ним божества. Танец кончился, но Олег теперь знал, что надолго раскрылось, проснулось сердце. Знал также, что Таня не любит и, может быть, даже никогда не полюбит его. Сумерки сгущались в нем ощутительно до задыхания, мучило его, сладостно резало душу что-то летнее, грозовое, неповторимое навек. И долго потом в своем лесу, как беглые каторжники, он и Безобразов, сидя друг против друга у двух пней, жевали безвкусный рис с томатами, заедая нечищенным сладким огурцом, присмирев от явственного присутствия чего-то непоправимого.
День наконец кончился, бесконечно долгий летний день. Слабосердечная истеричная экономка собирала обедать. Таня странно-угрюмо согласилась встретить Олега после того, как проводит Ивана Герасимовича, который стоял постоем на другой даче. По уговору, Таня и Надя должны были вернуться домой спать, но тотчас же за калиткой, не сговариваясь, расстались, исчезнув в темноте по темным своим делам. Олег в неудобной позе сидел при дорожке на хвое и ждал. Тьма в лесу была непроглядная.
Музыка в Сен-Тропезе не играла в будний день, и там, далеко-далеко, где-то за горами, гудели моторы военных аэропланов, совершавших ночные полеты. Иногда одна из огромных звезд, а то две-три симметрично начинали двигаться между черными ветвями. Но, пересекши небо, они исчезали в ровном рокоте, и снова ночь вокруг была непроглядна, прекрасна, враждебна, и Олег в ней, как доисторический охотник, был потерян, напряжен, весь превращен в слух. Для него, городского подростка, кофейного юноши, эмигрантского молодого человека, выросшего в дожде, все продолжало быть необычайным, и тишина была так сильна, так страшна, так совершенна, что Олег все время слышал шум крови в ушах. Издалека услышал Олег, как идет Таня, услышал последние слова, которые она, посмеиваясь, бросила Наде:
«Ты поосторожнее с ним», и тихий, четкий, издали приближающийся хруст гравия под ее крепкими ножками, ее крепких ножек по сухим веткам. И вот уже, слабо маяча между деревьями, бело возник тихий, молчаливый, сказочный световой круг от ручного электрического фонаря. Олег, притаившись, молчал, белый свет приближался, совершенно скрывая идущую за ним, и вдруг Олег почувствовал себя в фокусе электрического глаза и дико, как пойманный зверь, уставился в него.
В ту ночь, полную звезд, полную тяжелого
Бегом вернувшись к дачам, Олег с дикой мукой в сердце остановился растерянно на перекрестке нескольких дорожек. Луна теперь поднялась выше, и весь лес был изрезан белыми полосами, но где в них Таня?.. Куда ушла?.. Дома ее не было — Олег уже успел заглянуть в низкое окно… Где, куда, в какую сторону пошла в этом грозном хаосе деревьев, луны и камней? Отчаянье, отчаянье… Я ее никогда не увижу, все пропало. Над ним, вырезаясь черными силуэтами на театрально посиневшем небе, наклонялись огромные хвойные чудовища — как будто их ветви, качаясь, вытягивались в неподвижной лунной буре, бесшумной буре лунного света, как исполинские, черные волосы, относимые бесшумным ветром, — а у их ног Олег буквально ломал и грыз себе руки от неизвестности и тревоги, и все опять казалось театром, все только притворялось небом, деревьями, луною, чтобы лучше его истребить и уничтожить. Его душу, слишком высоко взлетевшую, взошедшую в одиночестве и поэтому, как бешеная собака, осужденную самою природой.
В ту ночь, полную звезд, они впервые поцеловались, на несколько часов в ошалении чувственности совершенно потеряв чувство действительности. Но не миром, не сладостным примирением и новой жизнью встретились их губы, а чем-то яростно, беспощадно недобрым. Таня в его сильных лапах вся перегибалась, застывая на земле, как в каталепсии, он же, безрадостно шалея, мял, ломал и целовал эту крепкую горячую плоть в тревожном, тяжелом обалдении неожиданности и какого-то тайного подвоха, покуда, изомлев и настрадавшись-насладившись, она, охваченная каким-то раскаянием, не сказала ему: «Нет, я не могу любить, есть человек, с которым я связана, которому я должна… Я устала, изолгалась и не в силах теперь напрячь душевные мускулы, раскрыться сердцем навстречу вам…» — «Значит, вы не хотите играть на чистые деньги, а только на мелочь, — так не надо мне вашей похабной мелочи… Счастливо оставаться…» Олег, весь обожженный, весь взбудораженный Таниными зверскими ласками, отрывается от нее и, вдруг сатанея, вдруг со всею страстью любви ожесточаясь, каменея, подхваченный, скрученный воинственным сумасшествием обиды, исчезает во тьме. Таня думает, что он вернется, застегивается, ждет; мрачно, презрительно, горько встает и уверенно, не спотыкаясь, спускается с откоса сквозь заросли, быстро доходит до спящего Сен-Тропеза.
Как атлетическое привидение бродит по улицам и вдруг встречает всю полувзрослую банду Олеговых врагов. Пьет и танцует с ними до утра. И тоже до утра Олег проискал ее, простерег, проблуждал, обливаясь слезами, страшась, раскаиваясь, наивно думая даже, не упала ли она где-нибудь со скалы, сам мечтая броситься откуда-нибудь повыше, покуда утро не начало голубеть, и он, как от удара зажмурившись и закрывшись от него руками, не заполз в палатку, не провалился в тяжелое, счастливое небытие. С этого дня, с этой ночи и началась Олегова каторга.
И снова над Сен-Тропезом раскрылся ослепительный августовский день. Он, может быть, был еще безупречнее, еще лучезарнее, еще спокойнее, потому что, отрокотав свою солнечную службу, цикады вдруг ослабели, затихли и замолкли совсем, как будто их никогда не бывало.
Раскрыв глаза, Олег не сразу, а только на второй такт кровообращения вспомнил случившееся. Сначала, увидев снова яркие, восхитительные, новые ветви в синеве над собою, он хотел засмеяться, растолкать Безобразова, но ровно через секунду сознание чего-то непоправимого и неотложного толкнуло, сжало ему сердце так, что он сперва болезненно расширил глаза и сейчас же зажмурился, и тотчас же непоправимое начало сбываться, и ад Олега начался.
С утра Таня ушла на базар в Сен-Тропез вместе с экономкой; бежать за ними, искать ее было бы бессмысленно и смешно, потому что Таня на людях, отлично владея собою, особенно каменно цедила слова сквозь зубы с теми, с кем с глазу на глаз выясняла отношения. В атмосфере мира это еще прибавляло к остроте счастья, ибо включало как бы кусок нелюбви в ткань любви, отмечая, подчеркивая пройденное расстояние, или кусок начала любви в ее продолжение. Как приятно иногда как бы со стороны церемонно поздороваться с любимым человеком на балу, когда, в лучшем своем платье и в ярком всеоружии своих чар, он является нам в том загадочном ореоле минутной официальности и смущения или нарочитой чопорности, в которой он некогда впервые предстал изумленным очам, — но в часы ссор эта деланная отчужденность настолько походит на настоящую, что Олег буквально страдал от Таниной вежливости.