Домой возврата нет
Шрифт:
Он ответил не сразу — поглаживал худыми пальцами почерневшую вересковую трубку, задумчиво попыхивал ею. И наконец сказал:
— Книжица свирепая. Да ты не волнуйся, Маргарет… — поспешно прибавил он, видя, что ее широкое лицо омрачила тревога. — Что толку волноваться… но… — он помолчал, попыхивая трубкой, глядя в одну точку, — в ней есть… довольно-таки свирепые куски. Это… это уж слишком откровенная книга, Маргарет.
Она вся внутренне сжалась, напряглась, ее ожгло невообразимым ужасом, и она спросила чуть хрипло:
— Обо мне? Там обо мне, Харли? Ты это имел в виду? Там написано… обо мне? — Лицо ее исказилось,
— Не только о тебе, — сказал он. — Обо всех и каждом, понимаешь, Маргарет… об очень многих из нашего города… Ты ведь знаешь его всю жизнь, правда? Ну и вот… он описал всех, кого только знал. И есть там такое, с чем нелегко будет примириться.
В первую минуту Маргарет, по ее же любимому выражению, «развалилась на все составные части». Она заговорила исступленно, бессвязно, ее крупные черты исказились от внутреннего напряжения.
— Ну, вот еще… просто не знаю… что ж это он мог такое сказать про меня!.. Ну, если это принимать так… — говорила она, хотя понятия не имела, как кто принял книгу. — Я что хочу сказать, в моей жизни ничего такого не было, мне стыдиться нечего… Ты же меня знаешь, Харли, — горячо, чуть ли не умоляюще продолжала она. — Меня-то в городе знают… У меня здесь друзья… Меня все знают… Ну, мне же совсем-совсем нечего скрывать.
— Я знаю, что нечего, Маргарет, — сказал Харли. — Но только… разговоров все равно не избежать.
Ей казалось, ее всю выпотрошили, внутри пусто, коленки подгибаются. Слова эти сбили ее с ног. Раз Харли говорит, значит, так оно и есть, хотя она еще толком не поняла, что же он такое сказал. Поняла только, что попала в книгу и что Харли этого не одобряет; а для нее, да и для всего города его мнение кое-что значит, даже очень много значит. Он из тех не очень понятных людей, про себя она всегда считала его «высоколобым». Он всегда был «превосходный человек». Всегда стоял за правду, за культуру, за образование, за честь и неподкупность. И теперь она глядела на него растерянно, испуганными глазами, и, как молодой солдат, раненный в живот, смотрит на командира, что распоряжается его жизнью и смертью, и со страхом и мукой спрашивает: «Дело плохо, генерал? Плохо, да?» — она упавшим голосом спросила редактора:
— По-твоему, плохо дело, Харли?
И вся обратилась в слух.
Он отвел глаза, снова уставился в голубую пустоту неба, попыхтел трубкой, ответил не сразу:
— Плоховато, Маргарет… Но ты не волнуйся. Поживем — увидим.
И он пошел своей дорогой, а она осталась одна, упершись мрачным взглядом в тротуар знакомой улочки. Пылинки привычной жизни вихрились вокруг. Слабый луч солнца коснулся лица, а она ничего не замечала, так и застыла, хмурая, недвижная, глядя в одну точку.
— А, Маргарет!
Услыхав этот сочный голос, подслащенный медовой прелестью его обладательницы, она обернулась, машинально улыбнулась и напряженно поздоровалась.
— Ну, ты, уж конечно, вон как им гордишься? Он всегда тебя предпочитал всем на свете. Уж конечно, прямо дрожишь от нетерпенья? — разливался медовый голосок, а лицо в свете неяркого дня было совсем как у фарфоровой куколки. — Это ж надо, скажу я вам! Я так и зашлась! Ты-то, верно, на седьмом небе! Да я прямо дождаться не могу! Прямо помираю, хочу поскорей прочесть! А уж ты теперь совсем нос задерешь!
Маргарет что-то пробормотала,
«Так, значит, он написал про нас! Вот оно что! — Мысль ее яростно пробивалась сквозь путаницу противоречивых чувств. — Ну, уж не знаю, что там написано, а только моя-то совесть чиста. Если кто воображает, будто за мной водится что худое, они сильно ошибаются… Ну, а если Джордж хочет навести на меня критику… — это слово для нее означало: осудить всю ее жизнь и поведение, — что ж, пожалуйста. Я весь свой век прожила в этом городе, и, что бы там кто ни говорил, все знают, я-то никогда не была безнравственной. — А это слово имело для нее один-единственный смысл — сексуальную извращенность. — Нет уж, не знаю, что там Харли говорил, будто с этой книжкой нелегко будет примириться и теперь разговоров не избежать, зато одно я знаю твердо, мне-то стыдиться нечего…»
Голова у нее распухла от самых диких догадок. Сотни опасений, тревог, страхов захлестывали ее. Но через все пробивались лучи упрямой силы и верности:
«О чем бы он там ни написал, его книга никому не повредит. Все мы, бывает, делаем что-нибудь такое, о чем после жалеем, но мы вовсе не дурные люди, нет среди нас дурных людей. Я не знаю ни одного по-настоящему дурного человека. Он не мог бы навредить нам, даже если б захотел. — И, чуть подумав, прибавила: — Только не мог он этого хотеть».
Когда вечером вернулся домой брат, она сказала ему:
— Ну, попали мы в переделку!.. Я встретила на улице Харли Мак-Нэба, и он говорит, нехорошая у Джорджа книга… Так вот, не знаю, что он там написал про тебя… ха-ха-ха… но моя совесть чиста!
Рэнди пошел за нею на кухню, и, пока Маргарет готовила ужин, они долго и серьезно все это обсуждали. Слова Мак-Нэба их озадачили и сбили с толку. Книгу они оба еще не читали, каждый рылся у себя в памяти, пытаясь понять, что же могло туда попасть, но так ни до чего и не додумались.
Ужинали в тот вечер поздно, и когда Маргарет подала на стол, оказалось, что все у нее подгорело.
Три недели спустя Джордж сидел в задней комнатушке своей мрачной нью-йоркской квартиры на Двенадцатой улице и просматривал утреннюю почту. Ему всегда хотелось получать письма. Теперь он их получал. Ему казалось — все письма, которых он ждал всю свою жизнь, все письма, о которых так мечтал и которых никогда не получал, теперь обрушились на него, как потоп.
Ему вспоминались все годы, все несчетные, томительные дни и часы ожидания, после того как впервые он уехал из дому учиться. Вспоминался тот первый год вдали от дома, первый год в колледже, — тогда ему казалось, он только и делает, что ждет письма, а оно все не приходит. Вспоминалось, как все студенты дважды в день, в полдень и вечером, после ужина, бегали на почту. Вспомнилась почта — убогое зданьице на главной улице маленького студенческого городка, и толпы студентов — они входили и выходили и заполняли всю улицу, битком набивались в тесную, убогую комнатку, открывали свои почтовые ящики, доставали письма, топтались у окошка, где выдавали корреспонденцию.