Дон Жуан (рассказано им самим)
Шрифт:
А в остальном я представлял себе там Дон Жуана днем и ночью в полном одиночестве. Только собака, бездомная, а может, и нет, долго бежит за ним однажды, путается у него под ногами, убегает вперед и дожидается его, чтобы показать ему дорогу дальше. Из трамвайных путей ветер выдувает пыль. В сосновом бору Дон Жуан вытаскивает у собаки шип из лапы, а во время прогулки по набережной обрезает ей перочинным ножом когти, чтобы они не стучали так громко по асфальту. Пока идет дождь, принимающийся за день не в первый раз, он сидит под навесом продовольственного ларька возле велосипедной дорожки и читает купленную вчера в другом киоске, в Африке, книгу, на страницы которой, на его руки и ноги ветер бросает дождевые капли, сидит в сумеречном свете и читает, читает, собака лежит рядом в траве, а может, и нет. Куда Дон Жуан ни идет, где ни стоит и ни сидит, он все время вздрагивает, резко поворачивает голову, тут же вскакивает и бежит, едва только заслышит, как зовет или кричит ребенок, в этот день ему повсюду слышится детский плач, или это ему только кажется, особенно когда кричат чайки или визжат на повороте трамваи. Ближе к вечеру на узкой полоске горизонта возникает вдали в Северном море корабль аргонавтов, пустой, без Ясона, без золотого руна, и Медея направляется с берега в дом, чтобы умертвить своих детей.
Совершенно безымянной осталась последняя страна и последняя женщина. Дон Жуан не то чтобы сохранил в тайне название этой страны, он просто не знал его с самого начала и не хотел знать. Он даже не знал, как он туда попал. Никаких воспоминаний о самой поездке (а ведь он должен был туда как-то приехать). Открыл глаза после чудовищной усталости, а он уже там. И женщина вот она, над ним, под ним, напротив него. Не знал он и того, как они двое сошлись, да тут и знать было нечего. Для того, чего нет, и слов нет. А для того, чего нет кругом, все-таки одно словечко имеется, однако во всем царил порядок — полная противоположность хаосу. Ему не было дела до того, что само место и любой предмет тут оставались незнакомыми, не имели названия для него: то, что происходило, было кульминацией его восхищенного изумления; было божественно волшебно и восхитительно без всякого колдовства.
Когда Дон Жуан рассказывал через семь дней о том дне в безымянной стране, без конца заикаясь и бормоча что-то невнятное, он даже не знал, что касалось его и той чужой, до конца оставшейся чужой женщины, кто из них двоих что говорил, кто из них двоих что делал. (А они были — исключительный случай для всей недели — почти целый день и целую ночь вместе.) Дон Жуан не мог сказать: читал ли он ей вслух или, наоборот, она ему? Кто ел рыбу — он или она? Он ее согревал, когда она вдруг замерзла, или нет, скорее она его? Она выиграла партию в шахматы или он? Кто кого обогнал в море, когда они плавали, — была ли это ты или это был я? Кто от кого время от времени прятался: я или ты? Кто без конца говорил и говорил: она или он? Кто кого все это время только слушал: ты? я? я? ты? И то, что никто ничего толком не знал: как было, так и было. И мы оба этому радовались.
Определенным было только то, что и в том безымянном месте ребяческого вида поставщик пиццы на мопеде, популярном сегодня в мире средстве передвижения, напрасно искал для себя верный маршрут (вдобавок у него еще и бензин кончился); и то, что аутист и его телохранитель — один непрестанно громко взывавший, воздев глаза к небу, другой державший его за руку — продолжили и дальше свою процессию из двух персон; и то, что парочка на мотоцикле отправилась искать свою ложбинку для любовных утех (разве что женщина была еще черненькой, не блондинкой); и то, что старый человек из Дамаска и из Бергена, тяжело дыша, снова застыл в одной позе в сточной канаве, не в силах поднять ни правую, ни левую ногу на тротуар… Дон Жуану не нужно было больше подбрасывать мне ту или иную реплику. Со временем я научился видеть все, о чем он не рассказывал, четко и ясно перед собой.
Дон Жуан и женщины — история, рассказанная им самим, на этом заканчивается. Семь дней провели мы в саду за этим занятием, а тем временем приближалась Троица. В земле все еще торчал предшествовавший его появлению ореховый прутик, воткнувшийся при полете и скрывшийся теперь в траве, вымахавшей за неделю в рост зерновых. И даже если порой шел дождь, мы все равно оставались в саду, прятались сначала под каштаном, потом под липой, листва которой стала такой густой, что сквозь нее не проникала ни одна капля, зеленая крыша над нашими головами не имела просветов, и небо просматривалось только отдельными точками, сверкавшими, словно дневные звезды, на темно-зеленом небосводе в кроне липы. Почти добравшись до финала своего рассказа, Дон Жуан все чаще вставал с кресла и говорил стоя; а если ходил, то задом. Когда светило солнце и майский ветерок пробегал по кронам деревьев, игра красок — блеск ослепительно белого света и темных теней — так оглушительно царила в природе, что Дон Жуан на какие-то мгновения терялся и пропадал из виду.
Он остался в моем пристанище в Пор-Рояле-в-Полях и после окончания рассказа о той неделе. Он ждал своего слугу, а может, еще по какой причине, — я не спрашивал. То, что Дон Жуан не сразу отправился дальше, меня устраивало. Его присутствие было мне приятно. Идея соседства, занимавшая меня всю жизнь, с которой, как я думал, я потерпел сокрушительный крах, оставшись на безлюдье в Пор-Рояле в полном одиночестве, возродилась во мне вновь с появлением под боком этого чужестранца, этого беглеца. Я мог представить себе Дон Жуана моим соседом, ну, если не за стеной самого пристанища, то, во всяком случае, где-нибудь рядом, не дальше мили, например на склоне холма Сен-Ламбер. Благодаря его присутствию здесь я вдруг впервые перестал любоваться собой как неудачником. Одно только, как он ел то, что я приготовил для него: чтобы кто-то ел с таким почтением и уважительностью, как он, мне не доводилось видеть буквально с незапамятных времен; когда он жевал, казалось, он смакует слова и репетирует звуки, которые произнесет потом при рассказе. Я не только не мог представить себе другого, более желанного соседства, но и моей гостиницы без него — снова обслуживать гостей, да это было моей любимой игрой с детства.
В течение наших совместных семи дней Дон Жуан изменил свою привычку пользоваться исключительно только услугами с моей стороны. Он стал помогать мне. Я всегда с трудом выносил это, прежде всего из-за тесноты в моей маленькой кухне, но с Дон Жуаном даже ограниченное пространство стало почему-то доставлять мне удовольствие. Удовольствием, смешанным пополам с завистью, было смотреть, как он делает одно или другое. Не только потому, что Дон Жуан
Семь дней в саду прошли — и постепенно яркие впечатления стали меркнуть. Дон Жуан все больше казался мне нескладехой. Он неловко брал предметы, все у него валилось из рук, можно было подумать, что обе руки левые. При этом он постоянно смотрел на часы, добавляя кстати и некстати к каждому пустяковому делу число и день недели. Книга Паскаля «Письма к провинциалу» из Пор-Рояля, из которой он по вечерам читал вслух для нашего обоюдного развлечения, вместо комедий Мольера, оставалась лежать нераскрытой. Я стал свидетелем того, как Дон Жуан снова впал в зависимость от чисел. Он считал, сначала только губами, потом в голос, свои шаги, пуговицы на рубашке, автомобили в долине Родон, пересчитывал ласточек, стайкой проносившихся над садом, попытался даже сосчитать все тополиные семена, летавшие в пучках по воздуху. И дело здесь было в чем-то другом, не только в скуке. Время не тяготило Дон Жуана, не тянулось для него бесконечно. Не так уж мало событий происходило вокруг, немало было и запоминающихся моментов, напротив, их было много, даже слишком много. Каждый момент — каждая вещь — обращали на себя внимание, время распадалось на моменты второго, третьего события, той или иной вещи, одного или другого человека. Вместо взаимосвязи, создающей ощущение времени, только лишь отдельные детали, нет, даже детализация. Вместо размеренной медлительности я видел в нем теперь неповоротливость и тяжеловесность, неумелость и неловкость во всем, даже если он спешил, — все получалось нескладно. Дон Жуан попал в своего рода личный цейтнот. И каждый миг он спрашивал меня, сколько сейчас времени.
Дать ему возможность уйти — ничего бы не изменило. Да я и не хотел, чтобы он так быстро ушел. А кроме того, он и сам не хотел покидать Пор-Рояль. Накануне Троицына дня я взял Дон Жуана с собой на деревенское кладбище Сен-Ламбер. С утра до вечера один только сад: может, это стало причиной его разлада со временем? И казалось, внешне такой свободный выход на природу тоже делу не помог. Окружающий ландшафт оставался для Дон Жуана тем же замкнутым внутренним пространством, как до того мой дом с обнесенным каменной стеной садом. Он производил такое впечатление, будто передвигается как пленник, заключенный под колпак из толстого стекла. На каждом шагу он натыкался на дерево, спотыкался на неровностях дороги, спускавшейся под откос к болотистой местности, где по долине Родон протекал ручей, бил наотмашь комаров, обернувшихся на деле низко летящими дикими голубями. Тот временной зазор, в который он попал, означал также утрату чувства дистанции и интервалов. На мое восклицание, когда мы добрались наконец до этого удивительно открытого и широкого — «моего», — невольно подумал я, плато Иль-де-Франс: «Какое небо!» — последовал вопрос Дон Жуана: «Какое небо?» А когда он, поднимаясь в гору, потерял с одной туфли подошву и я вскользь заметил, что это приносит счастье, ответил: «Все, что угодно, только, пожалуйста, не счастье!» — что прозвучало совершенно иначе, чем несколько дней назад в саду, когда он то и дело повторял: «Смелость, не любовь!» Как неуклюже ковылял он за мной, повесив голову, тогда как целую неделю только что был активен, твердо шагал впереди меня, высматривая взглядом цель для нас вдали. А его главными врагами стали теперь животные. Если до того, в течение всей недели, кошка из Сен-Ламбера, совершавшая ежедневный обход, задерживалась у нас в саду все дольше и дольше, а напоследок явилась даже не одна, а со свитой, сейчас Дон Жуан чувствовал себя так, будто на него нападают по дороге майские бабочки и только что появившиеся на свет молоденькие стрекозки. Крошечные жучки-щелкуны прыгали, как он думал, исключительно только на него. А безобидные паучки накидывали ему на лицо свою ядовитую паутину. Скрежет первых цикад наступающего лета напомнил ему неприятные звуки завода механических часов, а первый набег неизвестно откуда взявшейся в траве саранчи еще более противное тиканье часов. И хотя нам почти ничего не попадалось по пути, я все время слышал у себя за спиной его постоянный, ожесточенный подсчет — животных или наших неудач и несуразиц в пути.
А по пути в Сен-Ламбер: чего здесь только не изменилось за те семь дней, пока Дон Жуан рассказывал мне свою историю. Как я всегда того и желал, в деревне появились наконец иностранцы. По крайней мере, единственный магазинчик, казалось навечно закрытый, распахнул свои двери как в первый день торжеств по случаю открытия — в дверях стоял индус с тюрбаном на голове, а парочка молодых китайцев с туристической картой окрестностей Пор-Рояля заворачивала за угол. Вообще после недели с Дон Жуаном все эти дальние соседи (да, соседи) показались мне сильно помолодевшими. Старики, скряги-толстосумы, орды прижимистых старомодных туристов исчезли из виду. Нюхом я учуял бизнес. Даже в местных жителях, здешних старожилах, встречавшихся нам в дороге, тоже были заметны перемены: впервые за много лет я увидел кого-то из них вне пределов привычной территории вокруг собственного дома или вблизи скоростной трассы — они собирали по окраинам в приречных лесах спелую черешню и первые ягоды лесной земляники на опушках. Редчайший случай — до сих пор мне ни разу не встретился ни один сборщик ягод, да они со стыда бы умерли, что занимаются таким делом (или это был бы не местный житель); тем временем все люди, как посторонние, так и местные, собирали ягоды в самом прекрасном расположении духа, можно даже сказать, с чувством собственного достоинства, и я размечтался, что новички в деревне, равно как и старики, приехавшие, по-видимому, из других мест, скоро станут моими добрыми и желанными постояльцами.