Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Шрифт:
— Творчество — выше действия. Действие проходит, забывается, растворяется во времени. Творчество же остается навек. Но оно вырастает на почве одиночества и сосредоточения, господа.
— Внутренний мир человека, его божественная сущность, его дух.
— Вспомните Митродора: «Корни нашего счастья гораздо глубже в нас, чем вне нас».
— Отвечают ли эти слова учению господа нашего Иисуса?
— Абсолютно.
— Мы завидуем другим из-за богатства, положения, славы. А между тем достойны зависти только сильный характер, дар постижения, жажда знаний и способность испытывать духовные
— «Счастье — удел тех, кто довольствуется самим собой».
— Скука — вот могущественнейший враг человека, помимо горя.
— Что предпринимать против скуки?
— Невежды борются против нее, прибегая к преходящим радостям, которые, согласно принципам схоластов, следует назвать ядовитым искусственным раем.
— О! Искусственный рай! Что же это такое?
— Балы, маскарады, бой быков…
— Ого!
— Игра в кости и в карты, приверженность к вину, к лошадям, к фехтованию, и прежде всего женщины.
— Женщины — прежде всего?
— Легкий успех в этих областях порождает омерзительнейшую черту в человеке — тщеславие.
— А гордость?
— Это — другое. Тщеславие много говорит, гордость молчит. Но и то и другое — грех.
— Так что же, дон Энте, — молчать или разговаривать?
— Мыслить, господа. Мысль — редчайший талант рода человеческого.
— Любая мысль?
— Господа! Господа! Конечно же, благочестивая!
Магистр философии дон Энте Гайярдо — молодой, темпераментный иезуит, телом и духом упругий и гибкий, как прут. Ему кажется, что сегодня он наговорил своим слушателям уже достаточно мудрых вещей. Пристально посмотрев теперь на Альфонсо, он внезапно спрашивает:
— О чем ваши последние стихи, дон Альфонсо?
Альфонсо покраснел:
— Я написал их только вчера… Кто это так быстро сообщил вам, дон Гайярдо?
— Я всегда все знаю, — улыбнулся иезуит. — Так что же это за стихи?
— Не скажу.
— Ну, не важно. Но о чем бы вы ни писали — если стихи хороши, то вы совершили больше, чем если бы поразили десять быков или покорили десять женщин. И если ваши стихи написаны во славу господа нашего, чему я верю, то я счастлив, что я — ваш учитель.
Дон Гайярдо ушел, а Мигель бросился к Альфонсо:
— Прочти мне твои стихи!
Красоты твоей небеснойПовторить не сможет дажеРадуга — не хватит красок.И жестка пыльца у лилийРядом с этой белой ручкой.Какова же нежность уст?Через снежные лавиныЯ к реке спустился. СолнцеОтражает в ней твой образ.Кто в твоем Аркадском царствеНе отрекся бы от рая?Ты прекраснее небес!— Нравится? — спрашивает Альфонсо.
— Слишком
Альфонсо смеется:
— Мигель, нынче вечером у Руфины, ладно?
Мигель смотрит на него отсутствующим взором.
— Нынче вечером?.. Вечером… Нет! Только не у Руфины!
А вот и вечер.
Вот женщина, о которой мечтаю с детства, — думает Мигель, и взор его не может оторваться от лица Соледад, словно хочет впитать в себя всю его прелесть.
Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце — просторы полей. Да, глубочайшее познание — это то, которое приходит через любовь. Сжав эту девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя тогда продлится до бесконечности.
Вот мужчина, каким я представляла себе возлюбленного моего, — думает Соледад. — Его поцелуй на моей руке — словно печать, которой он скрепил свое обязательство чтить меня, как королеву. Как прекрасен он сейчас и достоин восхищения! Ах, если б взгляд его всегда оставался нежным, как сейчас! Если бы не вспыхивал мой любимый тем темным огнем, который так жжет меня и пугает!
Душная ночь дышит тяжело, созвездия изнеможенно покачиваются в темном небе. Тяжесть ложится на все — все, что казалось крылатым, влачится по земле, ароматы сгущаются до того, что это уже звериные запахи.
Сегодня десятый такой вечер с нею, я пропитан насквозь ее очарованием, ее поцелуи усугубляют мой голод. Мне нужно больше. Всё — или ничего!
Безмолвно заключил он ее в объятия и увлек за собою во тьму, исполненную блаженства.
Созвездия передвинулись в небе, все, что казалось крылатым, влачится по земле, человек-зверь взволнованно дышит, как земля, напившаяся ливнями, и лежит под ветвями можжевельника, одинокий, как оброненная монета.
— Мигель, — боязливо шепчет девушка, едва не плача.
— Что, Соледад?
Впервые она сама поцеловала любимого в губы.
— Мне страшно, Мигель.
Мерцание звезд великою силой рвет ночь на куски. Ночь притаила дыхание, колонны кипарисов устремлены в небеса, как церковные шпили, москиты засыпают, замерев в своей пляске.
— Земля моя обетованная! — жарко целует Мигель лицо девушки. — Все дороги горя пусть приводят к тебе, пусть встречу я на пути моем реки скорби, дай пройти мне страною страданий — все равно к тебе, только к тебе! Душа моя возвращается в тело, и я люблю тебя, как собственную плоть. Любимая моя, светлый день мой, ведь ты — это я, а я — ты…
— Я счастлива, — запрокинув голову, улыбается ему Соледад, — и уже ничего не боюсь…
— Любовь моя! — выдыхает Мигель, сам растроганный силой своего чувства. — Через тебя найду я бога и жизнь, о какой я мечтаю!
Несет Мигель по улицам самодовольство и гордость свою, лелеет их. Дивитесь, смертные, дивитесь, силы неба и ада, — дивитесь мне, мужчине, возлюбленному прекраснейшей из севильских дев!
Мигель идет к Паскуалю — обещал навестить его, — и толпа, заполняющая улицы, увлекает его за собой. Со всех сторон — голоса, голоса, голоса, полные возбуждения: