Донесённое от обиженных
Шрифт:
— Станут ломиться, чтобы получить гостинец сквозь дверь?! — сказал Байбарин с ободряющей уверенностью.
То, что могло случиться — не с ним, а с близкими, — было так жутко, что рассудок заслонялся от представления терпеливо-мрачной злостью к тем, в кого нужно стрелять. Стрелять — думая лишь о том, чтобы попасть. Инстинктивное усилие жить только этим привело к странному и неосознанному: точно кто-то чуть-чуть отодвинул реальность и оберегает его свободу понимать, решать, действовать.
— У них — разброд! — знающе сказал он Лабинцову. — Одни пуляют — другие не дают.
Семён Кириллович поднял руку к лицу и словно бы осторожно смахнул соринку:
— Но они так не оставят…
— Им нужно, чтобы кто-то взял ответственность! — заявил тесть. — Они будут ждать телеграмму из Оренбурга: брать дом, не считаясь с угрозой жизни дорогих товарищей… чего-то в этом роде.
Семён Кириллович как-то весь подтянулся и сказал с выражением благодарности:
— Да, да-а… а такой телеграммы не будет. Предрика — это как-никак предрика. И другой — облечён их доверием, их коммунист! Да и неизвестно им — не жив ли и третий? Жертвовать тремя жизнями…
— Ты прав, — одобрил тесть, не сомневаясь в убеждённости большевиков, что меч должен карать, а над павшими товарищами должны звучать клятвы и залпы. — Может быть, перерезаны провода, — добавил он о том, на что и в самом деле надеялся, — или губкому сейчас не до Баймака.
— Я пойду к нашим, — Лабинцов измученно улыбнулся.
Тесть пошёл с ним, но тут же остановил его:
— Всё-таки им может взбрести, и они сунутся… Ты будешь глядеть за окнами в сад. Полезут — стреляй сквозь ставни!
Лабинцов давеча получил от Прокла Петровича револьвер комиссара и свой бельгийский пистолет, оружие оттягивало карманы.
— Могут попытаться дом поджечь… — он замолчал тревожно и выжидательно.
— И тем опять же вызовут, что мы убьём заложников: они понимают! — парировал Байбарин. — Ты убедился, что их — не отряд? — спросил он с лихостью в голосе.
Семёну Кирилловичу хотелось, чтобы был не отряд, и ещё обострённо-волнующе вспоминалось то, как зимой он направил пистолет между глаз оренбуржцу.
Тесть произнёс:
— Плотность ружейного огня… я сужу по нему, — он словно бы забыл, что сказал перед этим: стреляли отнюдь не все красноармейцы. — Их десятка два, не больше!
Лицо Лабинцова напряглось; он объяснил паузу тем, что мысленно подсчитывает, сколько может быть в запасе патронов.
— Для пистолета, в коробке, — с полсотни.
Вошли в комнату, в которой подрагивал бледно-жёлтый свет слабой керосиновой лампы. Кровать Варвары Тихоновны была отодвинута от окна, а к нему прислуга и Анна прислонили тяжёлый добротный платяной шкаф.
— Три раза ставень пробило, а в шкафу пули-то завязли, во второй стенке, — сказала Мокеевна, — вон одна выглядывает.
Анна вскочила со стула:
— Папа, Семён! ну что? что-оо?.. — глаза были круглы, недвижны, и в них искрились слёзы.
Семён Кириллович, вспыхнув той же нервностью, как-то испуганно обнял её:
— Их сдерживает, что двое в наших руках…
Байбарин, кивнув дочери, глядел на жену, которая не шевельнулась на кровати, дыша мелко и осторожно, словно боялась причинить себе боль. Она, казалось,
Поодаль за креслом, будто спрятавшись, сидела на подушке старшая из девочек, вторая лежала на постели, устроенной на полу.
— Маме совсем плохо! — Анна прикусила нижнюю губу и беззвучно зарыдала.
У Прокла Петровича рванувшей тоской сжало горло, и он ничего не говорил, чтобы не выдать себя голосом. Мнилось ли или и вправду так: вблизи дома и дальше стоит разлив ровного топота, будто коварно скапливаются полчища. А то вроде бы это — сплошной шёпот, опять же из тысяч уст, непрерывный и ненавидящий. Он взглянул вопросительно на зятя, на Мокеевну и понял, что они этого не слышат.
Подойдя к кровати, наклонился над лицом жены, и она, видимо, узнала его, хотела тронуть рукой — распухшая рука соскользнула с постели и бессильно повисла. Он взял её, уложил поверх одеяла — кисть отекла до остекленения, мякоть безымянного пальца глубоко всосала обручальное кольцо.
— Мать! скажи словечко, мать…
Она опустила веки, дыхание стало маятно-медленным.
— Без памяти, — прошептала у него за спиной Мокеевна, — икону бы поставить…
Женщина помогла ему установить в изголовье Варвары Тихоновны икону, прислонив её к спинке кровати. Это была Богородица всех скорбящих радости, взятая из дома в бегство. Дева, облачённая в одеяние пурпурного и чёрного цветов, держала правой рукой скипетр, а левой протягивала хлеб страждущим. «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененнии, и Аз успокою вы», — мысленно произнёс Прокл Петрович.
Старшая девочка встала из-за кресла и, замерев, не мигая, смотрела на икону. Анна подошла к дочери, прижала к себе её голову.
— Мамочка, не мешай — я молитву читаю, — сказала девочка с предостерегающей серьёзностью. Потом прошептала: — Хорошо Василисе, что она сейчас спит.
Младшая, лежавшая на постели на полу, открыла сонные глаза:
— Я слышу, что вы про меня говорите…
Семён Кириллович сказал страдающим голосом:
— Спите, дорогие, надо спать.
От его покорно-жуткой улыбки Байбарину стало невыносимо трудно, жалость напрягла до слезы. Он наклонил голову, будто проходя в низкий ход, и поспешил по коридору к наружной двери. Было чувство, что её жадно караулят с той стороны, целятся. Поставив штуцер к ноге, прислушался. Не у самой двери, а подальше — вероятно, стоя в калитке, — переговаривались приглушёнными голосами, речь перемежали паузы. Он представил в темноте несколько фигур: как затягиваются самокрутками, огоньки озаряют лица…
Его беспокоили комнаты с окнами в сад. Мокеевна, когда запирала ставни, зажгла везде свечи, и сейчас он присматривался, переходя из одной комнаты в другую. Зять с пистолетом в опущенной руке стоял в детской и указал свободной рукой на окно. В свете свечи Байбарин увидел, что стекло расколото пулей, пробившей ставень.
— Когда давеча стреляли, и сюда выстрелили, — сказал Лабинцов ожесточившимся голосом. — Мерзавцы! А если бы здесь были девочки?
Прокл Петрович молча подошёл, чтобы подтолкнуть его к стене. Подчиняясь, зять сказал: