Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Конечно, размышляет Михаил Андреевич, все это могло быть в действительности: он и сам хорошо знал, до чего дошли произвол и лихоимство чиновников, и не раз возмущался безнаказанностью их действий. Но зачем знать об этом детям? Правда, а втор выводит из этой истории ту справедливую мысль, что все мы под богом ходим. К тому же герой считает себя кругом виноватым. "Я поступил необдуманно, — говорит он, — мне не следовало бросаться самому прежде всех: я должен был узнать причину всей тревоги; словом — я кругом виноват…» Такое полное и категорическое признание вины —
Дальше выясняется, что и на суде герой не думал оправдываться. И не только заявил о своей вине, но даже сам пожелал, чтобы его подвергли наказанию, положенному за убийство.
— Но ведь это же неправильно! — раздается вдруг возмущенный голос.
Михаил Андреевич, углубившийся в чтение и напряженно размышляющий над прочитанным, перестал следить за детьми и не заметил, как у Феди заблестели глаза и разгорелись щеки. С удивлением, даже несколько растерявшись, смотрит он на сына.
— Ведь это же несправедливо все! — горячо продолжает Федя. — Ведь он же не виноват совсем!
Конечно, следовало бы наказать его за непрошенное вмешательство, тем более что Миша и Варя испуганно жмутся, ожидая взрыва; оставить Федин поступок без справедливого возмездия нельзя хотя бы потому, что это отрицательно подействует на других детей. Однако негодование мальчика так искренне и непосредственно, он дышит таким неудержимым стремлением восстановить попранную справедливость, что у Михаила Андреевича не хватает духу рассердиться.
— Значит, так желал бог, — отвечает он спокойно и хочет продолжать чтение.
Но не тут-то было.
— Бог? — переспрашивает Федя с удивлением. — Но зачем же он желал так несправедливо?
— Ты что говоришь? — повышает голос отец, и вдруг так резко приподнимается в кресле, что книга летит на пол. — Сознаешь ли ты, что говоришь?
Не хватало ему еще богохульства в собственном доме! Чего-чего, а уж этого он не может оставить без отпора.
— Да если бы на наш дом напали разбойники, ежели бы мы, ваши дети…
— Молчать! — вдруг изо всей силы рявкнул отец, и его короткая, бычья шея наливается кровью. Подумать только — от земли не видать, а принимается учить родного отца! Да он ему сейчас такое покажет!.. В порошок сотрет, чтобы другим детям неповадно было!..
Федя низко опускает голову, румянец разом сходит с его лица. Он не шутя испуган, хотя отец никогда и пальцем не трогал детей. Но резкий, с надрывом крик, опрокинутый стул, а порой и заунывные жалобы на судьбу — все это хуже любого наказания. И почему отец не хочет с ним согласиться, когда все так ясно и очевидно?
— Мальчишка… от земли не видать… Яйца курицу… богохульник! — кипятился выведенный из себя отец. — Ну, погоди ж ты у меня!.. Я т-тебе…
И он решительно встает, показывая, что собирается еще пуще наказать свое бедное семейство…
— Постой, дружок мой, — говорит молчавшая до той поры маменька. Сидя в стороне за шитьем, она во время перепалки незаметно подняла сброшенную на пол книгу. — Вот видишь, дальше здесь сказано, что помещика освободили и выпустили из тюрьмы.
Несколько
Отец молча стоит у стола, не глядя на провинившихся домочадцев. Все ждут, и никто не в состоянии предугадать, как ему вздумается поступить в следующее мгновение. Но вот его бычья, налитая кровью шея светлеет, выражение лица становится более осмысленным. Слава богу, кажется, гроза миновала. Короткое, выразительное, усталое и в то же время исполненное горечи движение рукой — и вот он уже снова садится, всем своим видом выражая и снисхождение и пренебрежение одновременно. Легкий вздох облегчения проносится по комнате.
Теперь, успокоившись, он ясно понимает, что был неправ, больше того — во время чтения он и сам готов был решительно возразить автору. Но, разумеется, одно дело, если бы возразил он, солидный, взрослый человек, государственный служащий, удостоенный чинов и наград, и совсем другое дело, когда то же самое позволяет себе эдакий пузырь. И поди ж ты — от горшка два вершка, а туда же, свое соображение имеет…
Он долго внимательно смотрит на сына и вдруг чувствует легкий толчок в сердце, и словно озноб змейкой пробегает по его телу. Что это — упрек, предостережение или знамение? И, подчиняясь вдруг охватившему его непонятному чувству, произносит:
— Эй, Федька… уймись… Не сносить тебе головы, попомни…
Сын молчит, еще ниже склонив белокурую голову. Но общее напряжение уже прошло, и Миша поудобнее устраивается в кресле, а Варя, полуобернувшись, что-то оживленно шепчем маменьке. Та не слушает и не отвечает; счастливо улыбнувшись, она думает только об одном: «Господи, кабы всегда так было!» Кабы всегда гнев мужа так же легко уступал место милости и отеческой заботе о детях!
И только Федя, один из всей семьи, выносит из этого эпизода нечто важное и глубоко личное: во-первых, не все напечатанное в книгах нужно принимать за безусловную истину, а во-вторых, и он, Федя, может кое в чем разбираться и даже возражать писателям…
Глава десятая
Осень. 1834 года Федю и Мишу отдали в пансион Леонтия Ивановича Чермака. Феде в это время уже было тринадцать лет.
Пансион помещался на Ново-Басманной улице, в двухэтажном доме с колоннами и портиком. Рядом расположилась Басманная полицейская часть — мрачное строение с зарешеченными окнами и разлинованной черными косыми полосками будкой у массивных чугунных ворот, а напротив — низкий, приземистый, будто соединили вместе несколько одноэтажных флигелей, Московский сиротский дом. Мостовая из крупного булыжника, по которой грохотали кареты, брички, кибитки, крестьянские телеги, довершала этот веселый, типично городской пейзаж.