Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Утром он отнес роман на квартиру Некрасова. Самого поэта не было дома, и он передал рукопись слуге.
— Ты уж, братец, того… поаккуратнее, — сказал он, почему-то пряча глаза.
— Не извольте беспокоиться, — отвечал тот и, как показалось Федору, взглянул на него с усмешкой.
Тем не менее он весь день испытывал радостное чувство освобождения. Правда, к вечеру им вновь овладело беспокойство: прочел ли уже Некрасов роман или нет? Как ему понравилось? А ведь Некрасов близок с Белинским — так, может быть, роман прочтет и Белинский? Мысль об этом показалась ему до того страшной, что он не удержался и, как было в детстве, зажмурил глаза. «Осмеет Белинский моих “Бедных людей”! — подумал он с тоской. — А уже если Белинский осмеет, так, значит, роман и в самом деле ничего не стоит». Но может ли это быть? Неужели все
Стремясь освободиться от гнетущих мыслей и успокоиться, он снова вышел из дома.
Был ясный предзакатный час. Улица словно блестела, облитая ярким светом, дома так и сверкали. Серые, желтые и грязно-зеленые цвета их потеряли на миг всю свою угрюмость; было удивительно тепло и тихо. «Да ведь не все же дождь и туман, — с удовлетворением подумал Федор, — надо же когда-нибудь и солнышку выглянуть…»
Он решил совершить далекую прогулку — пойти пешком к Косте Трутовскому. С Костей можно говорить о чем угодно и при этом совершенно не думать, какое произведешь впечатление: Трутовский, кажется, раз и навсегда убежден в том, что все сказанное или сделанное им, Федором, — значительно и неповторимо, так сказать, образец совершенства. Впрочем, сейчас его скорей всего нет дома… Но и это не страшно.
Он взошел на мост и, пройдя около трети, остановился и оборотился лицом к Неве, по направлению к дворцу. Небо было без малейшего облачка и только на западе чуть тронуто нежным розовым золотом; вода была почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол Исаакиевского собора, который ни с одной точки не обрисовывался лучше, чем отсюда, с моста, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть каждое его украшение.
Федор стоял и смотрел пристально. Место это было ему знакомо, уже не раз вглядывался он в открывавшуюся отсюда великую панораму города. Но сегодня, благодаря мягким весенним лучам, она была еще великолепнее, чем обычно. Внезапно сердце его дрогнуло, из глаз выкатились беспричинные, непонятные слезы…
Он пошел дальше, чувствуя себя спокойным и умиротворенным. Нет, как хорош бывает Петербург весною! Как хороша эта ясность, открытость, прозрачность, когда со стекол медленно скатываются капли испарений, и солнце, прежде чем скрыться, бьет в них последним лучом. На миг заблестят, заиграют чисто промытые окна, повеселеют, приосанятся дома и горделиво взметнут ветви чахлые петербургские деревья, вдруг утратив свой обычный жалкий вид, обещая бурный рост и обильные кроны. Но вот миг проходит, и опять туманятся каплями стекла, и в весеннем воздухе медленно тает свежесть, и день завершает свой многотрудный и многосложный путь. И как же бывает жаль, что так скоро отцвели краски, и поникли деревья, и увяла мгновенная красота. Но вглядитесь пристальнее в окружающее вас, и вы увидите, что краски не отцвели, а только приглушены блеклой синью, что деревья просто задумались, что красота не увяла, а только погасла, отдавшись вечернему покою, чтобы наутро расцвесть еще ярче. Хорош, удивительно хорош Петербург весною!..
Против ожидания, Труторский был дома. Увидев Федора, он, как всегда, искренне обрадовался. Слуге Архипу было приказано раздуть самовар и сбегать в лавку. И начался обычный, довольно нескладный, перебрасывающийся с предмета на предмет разговор.
После чая на глаза Федору попался томик Гоголя. Он стал читать вслух «Мертвые души». Через некоторое его сменил Трутовский, затем книга снова перешла к Федору; полистав ее, он остановился на «Шинели».
— Повесть эта в особенности подтверждает оценку Гоголя Белинским, — заметил Достоевский, задумчиво перевернув последнюю страницу и с нежностью погладив переплет книги. — И как он, в самом деле, сумел из такого пустяка, как пропавшая шинель, сделать трагедию — не унижающую, а напротив, утверждающую человеческое достоинство! Ведь созданное им зрелище угнетения и унижения невыносимо и уже потому вызывает резкую боль за человека. А как он заклеймил повседневность, перемалывающую героя, превращающую его в мелочное, корыстное, странное в своей тупости существо! И какую симпатию вызывает у нас этот герой — самого низкого состояния и звания, духовно неразвитый и предельно униженный — только за то, что он человек! И как ясно, что в его духовной нищете виноват не он сам, а жизнь, которая сделала из него Башмачкина! Говорят: зачем автор видит мрачные стороны жизни, зачем рисует убогих, несчастных людей? Да затем, что любит родину, любит Россию! Недаром он с такой любовью, с таким поэтическим восторгом обращается к ней в своей поэме: «Русь! Русь! Вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно
Даром что Гоголь писал прозой, — Федор читал наизусть, не запинаясь даже на трудных длинных периодах. Он соскочил с дивана и ходил по комнате, размахивал руками в такт словам.
Трутовский умел и любил слушать; его обожающий, благоговейный взгляд всегда вдохновлял Федора. Неудивительно, что он собрался домой только около двух часов ночи.
Он шел медленно, стараясь ни о чем не думать: уж очень он исстрадался, а ночь, совершенно белая ночь, была такая тихая, такая чудная! Особенно поразило его небо — необычно высокое, звездное и светлое… Как хорошо в такую ночь забыть о всех делах, о всех неприятностях и, главное, отодвинуть от себя подальше так и не решенный вопрос об устройстве романа…
Но он не прошел и половины пути, как все снова обрушилось на него: и долги, и бесконечно счастливые и в то же время мучительные часы за письменным столом, и тягостная, разрывающая душу неизвестность, и Некрасов, читающий его рукопись, — незнакомый, но, судя по рассказам Григоровича, сухой и энергичный, словно связка мускулов…
Он понимал, что это закономерно, — белые ночи всегда действовали на него подобно свету луны, вызывая беспокойство и сильное напряжение всего существа. И все же с досадой оглянулся вокруг, стараясь развлечься и думать о чем-нибудь другом. Но не увидел ничего достойного внимания — только темные деревянные домики холодно и отчужденно смотрели на него своими закрытыми ставнями. Ни извозчика, ни прохожего не встретилось ему на пути. Лишь самые разнообразные вывески, попадавшиеся все чаще, несколько оживляли этот унылый пейзаж; каждую он внимательно прочитывал. Но и это не отвлекло его от назойливых мыслей. Между тем цепкий взгляд схватывал все детали ночной жизни города: и собачонку, на повороте от Вознесенского проспекта, перебежавшую ему дорогу, и пьяного, лежавшего поперек тротуара лицом вниз…
Несмотря не теплую погоду, утренняя сырость прохватила его. Наконец он вошел к себе в квартиру. Здесь все было точно так, как несколько часов назад, и в то же время не все — на столе, на диване, на книгах — лежала какая-то особая печать заброшенности, словно они уже отслужили хозяину свой срок… Эта печать глубоко поразила Федора; он вдруг ясно понял, что именно сейчас, может быть даже именно в эту минуту, в его жизни происходит что-то очень важное, какой-то решительный, коренной перелом. Чувствуя, что он уснет, он сел у окна. На улице было светло и по-прежнему совершенно безлюдно. Если действительно перелом, то какой, в какую сторону, к чему он его приведет?!
Вдруг раздался сильный резкий звонок. Федор вздрогнул и со страхом, почти мистическим чувством бросился к двери. В комнату шумно и по-хозяйски ввалились Григорович и сразу безошибочно угаданный Некрасов. Не говоря ни слова, они бросились его обнимать…
…Впоследствии он совершенно отчетливо, как будто сам присутствовал, представлял себе, как Григорович и Некрасов читают рукопись. Конечно, Григорович еще раньше прожужжал Некрасову уши о том, какой-де его старый товарищ Достоевский образованный и талантливый человек, а тот, привыкший за все браться с маху, не стал откладывать дела в долгий ящик. Уселись на широком турецком диване у Некрасова и стали читать на пробу: «С десяти страниц видно будет». Прочли десять страниц, потом еще десять, и еще, и еще… Все время менялись — то один читает, то другой, и оба были как в экстазе. Читая про смерть студента Покровского, Некрасов несколько раз останавливался, едва справляясь с волнением, потом не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!» «Его» — это, разумеется, автора, Федора Достоевского… Читали всю ночь, на последней странице всплакнули оба. А закончив, тотчас встали и решили, не медля ни минуты, идти к нему. «Что же такого, что спит, — мы разбудим его, это выше сил!»
Тогда, ночью, они просидели у него всего с полчаса, но о чем только не переговорили в эти полчаса, с полуслова понимая друг друга, торопясь и волнуясь! Позже, узнав Некрасова близко и убедившись в замкнутости, осторожности и необщительности его характера, Федор часто удивлялся этим минутам. Видно, и в самом деле настоящие, глубокие чувства решительнейшим образом меняют все обычные свойства человека! Но о чем же он говорил? Да о чем же, как не о литературе, о правде, о тогдашних политических новостях, разумеется — о Гоголе, но больше и лучше всего — о Белинском… «Я ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите — да ведь человек, человек-то какой! Вот вы познакомитесь — увидите, какая это душа! — повторял Некрасов восторженно, не замечая, что обеими руками сильно трясет Федора за плечо. — Ну, теперь спите, спите, мы уходим, а завтра же я с рукописью к Белинскому!»