Дорога на Порт-Артур
Шрифт:
— Наградить орденом!
— Эге, да он юморист, — глаза замполита холодно поблескивают в полумраке блиндажа. Этот блеск не сулит мне ничего хорошего, хотя на губах батальонного начальства на мгновение и появляется улыбка.
— Станешь тут юмористом...
— А ты говори, Сергей, говори все, как было, — поддерживает меня Иван Иванович. — Все, как младшему лейтенанту Гусеву докладывал.
Я рассказываю, как было, и добавляю еще:
— Этого пулеметчика я знаю с неделю, хотя их командира взвода увидел вчера первый раз. Так вот, этот наводчик боится стрелять по немцам
— А где вы научились так метко стрелять из «максима»? — взгляд старшего лейтенанта, чувствую, теплеет. Он подходит ко мне вплотную.
— На Курской дуге, у старшины Лобанка.
— Может, вам лучше в пулеметчики, а, Кочерин?
— Спасибо. Мне и в стрелках хорошо.
Замполит встает и, прохаживаясь поперек блиндажа, начинает читать длинную нудную нотацию. Она была не по-фронтовому, не по-военному уж очень длинной и очень нудной. Но ни разу старший лейтенант мне не тыкнул, ни жестом, ни намеком не оскорбил.
Ведь умеют же так люди! Я давно понял, что не имею права унижать достоинство рядового и свое, устраивать самосуд, нарушать требования устава и законов, что я должен был поступить так-то и так-то. Да, понял. А старший лейтенант все говорит, говорит, все держит меня по команде «смирно». Но вот наконец он меня отпускает, я с облегчением вздыхаю, делаю «налево кругом», но меня останавливает Иван Иванович.
— Обожди в траншее, Кочерин. Я сейчас.
«Сейчас» затягивается на целых полчаса. Я понимаю Ивана Ивановича: начальство задерживает.
Но вот Кузнецов наконец тоже выходит из блиндажа, и мы направляемся в землянку старшины роты, где квартирует и наш «комиссар».
Дверь в землянку приперта колом: это значит, что хозяина дома нет. Конечно, дело идет к ужину, старшина на своем посту, у кухни, которая располагается в полукилометре отсюда, в тихом лесном овражке.
Иван Иванович входит в землянку первым, становится на колени перед печкой, начинает раздувать едва тлеющие угольки. Вскоре ему это удается, и печурка весело запевает, жарко разгораются сухие сосновые поленья.
— Располагайся, Сергей. Снимай шинель, чувствуй себя как дома. Сейчас чайком с сухарями побалуемся.
Кузнецов снимает с гвоздя котелок, наливает из закопченного с оторванной дужкой ведра воду.
Все повторяется точь-в-точь как и полтора года назад, в день моего прибытия на Калининский фронт во второе отделение старшего сержанта Журавлева.
Так же сидим и, не торопясь, пьем чай из жестяных кружек с ржаными сухарями особой прочности.
И до чего же это вкусно, доложу вам! Как-то в своем отделении я говорил, что после победы в какой-нибудь праздник, когда будут жить сыто и богато, обязательно насушу ржаных сухарей и «от пуза» напьюсь с ними сладкого
Кузнецов молчит, но я догадываюсь, что пригласил он меня неспроста. Будет разговор, очень важный для нас обоих.
Он начинается не совсем обычно. Старшина достает из кармана гимнастерки конверт, извлекает из него фотокарточку.
— Вот, Сергей, вчера письмо из дома получил. Супруга моя, Прасковья Николаевна, карточку прислала. Это она, это дочки, а это младшенький наш. Виктором: зовут. Всего-то у нас с ней пятеро. Старшие — дочка и сын — на фронте.
Я смотрю на фотографию. Жена Ивана Ивановича выглядит старше своего мужа. Дочки — им лет по пятнадцать-шестнадцать — и сын лицом очень похожи на отца. Все они, очевидно, в самых лучших нарядах, босые, стоят рядком у избы. На голове сына — армейская фуражка со сломанным козырьком.
— Витюнька вон на тракторе работает, а ведь ему только тринадцатый годок пошел, — вздыхает Иван Иванович: — Ох, хо-хо!
Кузнецов тяжело покачивает седоватой головой, достает кисет, сворачивает козью ножку.
— Вы бы не курили, Иван Иванович. Лицо у вас какое-то зеленое.
— От язвы это, Сережа. Доконает она меня. До войны молоком только и спасался. А курево, оно, Сережа, успокаивает малость. Вроде бы боль меньше чувствую, хотя и знаю — неправда это.
Он некоторое время молчит, наверное, думает о своих домашних, потом бросает окурок в печку.
— Я вот о чем потолковать с тобой хотел, Сережа: о поступке твоем с этим пулеметчиком, будь он неладен. Нельзя так, хотя, по-мужицки говоря, стоило ему в морду дать. Сам того не зная, ты затронул очень важный вопрос. Мы как раз с замполитом после твоего ухода о нем и калякали.
Война идет к концу, каждому живым домой вернуться охота. Вот некоторые и думают: как это сделать? И начинают не в меру осторожничать, как тот пулеметчик. А ведь иная осторожность с трусостью в шабрах живет.
— С кем? — Этого слова «шабры» я не знаю.
— В шабрах, в соседях, значит. Такие не в меру осторожные и заключают с немцами, как ты сказал, «перемирия». За это дело придется взяться основательно. И не только нам с тобой. Понял?
— Понял, Иван Иванович.
— Воевать, конечно, надо с умом. Лезть по глупому на рожон ни к чему. И так кровушки нашей пролито океан-море. Но повторяю, надо уметь отличать разумную осторожность от трусости, от желания спрятаться за спину товарища. И все-таки на твоем месте я бы не трогал его.
— Я и не хотел, да он меня к пулемету не подпускал. Держится за рукоятки, и все.
— Ну, ладно, будет об этом. К награде тебя все-таки решили представить. Это так, по секрету, что ли. И еще: почему бы тебе в кандидаты партии не вступить. Рекомендации будут.
— Погодить надо, Иван Иванович. Тут ко мне последнее время разные беды липнут, как репьи к собачьему хвосту. Это же все мне на собрании зачтется?
— Обязательно. Ну что ж, погодим до наступления.
— А оно скоро?
— У кого спрашиваешь? Ты ведь у нас старый солдат, а я новичок на войне. Кому как не тебе догадываться, Сережа. Думаю, скоро. Слыхал, как гитлеровцы наших союзников в Арденнах жмут?