Дорога на Порт-Артур
Шрифт:
— Давай, Сивков, докладывай своему непосредственному начальнику, где был, что делал.
— Вы же знаете, товарищ младший лейтенант.
— Знаю. А Кочерин — нет.
— У девчат был.
— У каких?
— Наших, русских. Здесь у немцев на фабрике работали.
— Землячек искал? — Гусев улыбается, хитровато глядит на Сивкова.
— Моих землячек среди них нет. Брянские есть, смоленские. Из Белоруссии тоже.
— Понимаю, Сивков, понимаю. Вот чего не могу понять: почему ты ушел без спросу?
— А
— Нет.
— Потому и ушел.
— Эх, Сивков, Сивков, не будь ты хорошим бойцом, храбрым бойцом, не знаю, что бы я с тобой сделал...
Гусев некоторое время молчит, потом звучно хлопает ладонями по коленям.
— Ладно, ступайте оба спать. Завтра окончательно разберемся.
«А чего тут разбираться? — думаю я, поднимаясь на второй этаж. — На губу ведь не посадишь Сивкова, нет ее на фронте. И наряд вне очереди не дашь. Отругал, и все».
— Ты когда ушел, Алексей? — спрашиваю Сивкова, когда снова ложимся рядом на свое место.
— Да сразу, как только ты уснул. Вышел, а там знакомый минометчик. «Айда, говорит, к девчатам на часок». — «К каким девчатам?» — «Да к нашим, русским. Тут недалеко». Приходим, а их там в бараке человек сто. Плачут, смеются, пляшут под балалайку от радости. Наших ребят несколько, из минометной роты. Сел я на балалайке играть, а тут патруль, понимаешь, нагрянул. «Почему здесь? Кто разрешил в ночное время? Фамилия? Какого полка?» Ну, забрали нас, привели в штаб батальона. Капитан Полонский вызвал Гусева...
Я не знаю, что лично мне делать с Сивковым. В бою — лучшего бойца не пожелаешь, лучшего товарища не найдешь, а кончится бой, жди, что вот-вот что-нибудь отмочит. Ну, что за человек!
— Ты чего молчишь, командир?
— А чего тебе говорить. Неужели ты сам не понимаешь, что это тебе не деревня под Великими Луками. Совести у тебя, Сивков, нет. Вот чего!
— Совесть у меня есть, командир. Но ведь и с девчатами рядышком побыть охота. Поболтать малость. Натура у меня такая, понимаешь?
— Ладно, спи...
— Сплю, командир, сплю.
Сейчас меня заботит одно. То, о чем Алексей и не догадывается. За бой на плацдарме весь взвод представили к правительственным наградам. В том числе, конечно, и Алексея. А вдруг теперь в штабе батальона кто-то решит, что Сивков не достоин награды? Может быть такое? Конечно, может. Что тогда? Боюсь и думать. Успокаивает мысль о том, что капитан Полонский не допустит этого. Не такой он человек. Кажется, начинает светать. За окном слышится грохот идущих мимо танков. Я знаю, на многих из них написано: «Даешь Кенигсберг!»
У ВОРОТ ЦИТАДЕЛИ
26 января 1945 года войска 3-го Белорусского фронта подошли к Кенигсбергу. Пройдет совсем немного времени, и мы узнаем, что перед нами город, окруженный тремя оборонительными линиями, состоящими из фортов, бункеров и дотов, в которых находятся
Это была внушительная сила, способная противостоять нам, измученным длительными непрерывными боями, потерявшими на подступах к Кенигсбергу многих своих товарищей. В моем отделении выбыл из строя Таджибаев: два дня назад при атаке дома на окраине города он был тяжело ранен.
Мы с Алексеем вытащили его из-под огня и отнесли на батальонный медпункт. Усенбек потерял много крови, был без сознания, и мы ушли назад, на позицию, легонько пожав его холодную руку.
Ушли печальные и злые. Мы так успели привыкнуть к скромному, работящему, исполнительному, всегда веселому Усенбеку, что и не знали, как будем воевать без него.
Впрочем, воевать пока не приходится. Младший лейтенант Гусев убыл за пополнением, а Сивков, Куклев и я находимся в пяти километрах от передовой, решаем важную, как сказал Иван Иванович Кузнецов, политическую задачу: варим в двух огромных чугунных котлах кашу и кормим нескончаемые толпы гражданских немцев.
На каждого ребенка, кроме того, выдаем по кусочку сахара.
Сначала этой чистой и легкой работой — раздачей сахара — занимался Куклев, как наиболее физически слабый из нас, но вскоре эту миссию мне пришлось взять на себя, а Куклева уволить в «отставку». Причина? Наш товарищ своим внешним видом напоминал всех карабасов-барабасов вместе взятых, и маленькие немчики, едва завидев его, поднимали такой дружный рев, что их мамы торопливо проходили мимо раздатчика сахара и, отведя ребятишек на приличное расстояние, возвращались за кусочками.
Но на второй или третий день произошел другой довольно забавный случай.
Сперва я услышал крик женщины, когда нес воду из колонки, находившейся во дворе какого-то состоятельного хозяина.
Бросаю ведра и бегу к нашей кухне, возле которой вижу Куклева, держащего на руках какой-то сверток.
Около него, прижимая к себе плачущих детей, стоит немка лет тридцати и кричит что есть силы, с ужасом глядя на русского солдата, черного, бородатого, перепачканного глиной и сажей.
Вокруг толпятся старики, старухи, о чем-то возбужденно переговариваются между собой, но никто не пытается стать судьей, принять чью-либо сторону.
— Ну чего орешь, дуреха? Чего, говорю, орешь? Загубишь дите-то! Замерзнет оно, ведь мокрехонькое все.
Немка продолжает кричать. У ее ног стоит миска с вареной пшеницей, на которой белеют три кусочка сахара, в детской коляске валяются какие-то тряпки, наспех захваченные при уходе из дома.
— В чем дело, Куклев?
— Да вот, товарищ командир, дите у нее в коляске малое. Слышу — закатывается. Потрогал, а оно мокрехонькое. Говорю ей: иди к нам в землянку, перепеленай. Там и поешь с ребятишками. А она боится идти.