Дорога на Стрельну
Шрифт:
— Вот что, — говорю, — Нюра, ты мне тоже с первого раза понравилась.
— Знаю, Паша. Я ведь красивая.
— Выходит, — говорю, — у нас с тобой одновременное взаимное влечение. Вот и давай я тебя для начала поцелую.
Молчит Нюрка и смотрит на меня. А я продолжаю:
— Только пойдёмте, Нюрочка, целоваться туда, в кустики, а то, чего доброго, братва вон с той коробки в дальномер за нами подсматривать начнёт.
— Зачем ты так, Паша? Это ведь не ты говоришь.
— А кто же? Я. Надо понимать: война. Канителиться некогда: враг у ворот!
— Ну
— Так и я хочу по-хорошему. Адрес у тебя возьму, свои тебе запишу координаты — номер полевой почты и мамашин адрес. Фото мне своё пришлёшь. И ждать будешь надёжнее. А я, если живой буду, тоже тебя не забуду.
— Я и так буду тебя ждать, Паша. Только тебя. Сколько бы ни пришлось… А сейчас пошли.
Вдруг слышно стало: снаряды где-то у шоссе рвутся. Один, другой, третий. Штук двадцать вдарило.
Нюрка за женщин своих заволновалась: не их ли у дороги накрыли. Я про вас двоих подумал. В общем, война о себе напомнила: не забывайтесь, мол, люди, здесь я.
Нюрка меня за рукав потянула:
— Пойдём, Паша.
— Ладно, — говорю, — пошли. Отведу тебя в Стрельну. А сам дальше. Мне в Рамбов поспешать надо.
С берега мы ушли в заросли. Я впереди иду. Нюрке я строго сказал: цветов не собирать. Идти за мной в кильватер шаг в шаг. Разговорчики отставить.
Сам я тоже иду молча. Пусть чувствует: обиженный я.
Идём кустами. Вдруг я слышу: смеётся кто-то не по-нашему.
Нюрке я вовремя успел руку сжать, к земле её пригнул. Сам распластался. Гляжу — на том краю поляны возле перелеска походная кухня дымит. На подножке немец стоит. В каске и в белом фартуке. Черпаком в котле помешивает. Другой — спиной к нам — дровишки нарубает. Третий на пеньке сидит, карабин на коленях держит.
Соображаю так: рота их впереди, перед Стрельной, а тут обед для них варят. Выходит, от залива до шоссе пространство перехвачено. На Стрельну здесь не пробиться. Ну, а этих трех, думаю, надо прибрать. Закон такой: видишь фашиста — бей! Расположились тут, как дома! Который на пеньке сидит, чего-то рассказывает. Кок черпаком помешивает и регочет. Третий так это легонько топориком помахивает и тоже посмеивается. Рассчитываю: первым выстрелом кончаю того, что на пеньке сидит. Вторым — который дровишки нарубает. Ну, а уж кока прикончу последним.
Шепчу Нюрке:
— Ползи назад, а за теми кустами — бегом! Я догоню…
Качает головой: не пойду, мол, никуда.
— Зачем тебе здесь быть? Мешать будешь!
Опять головой качает. Что с ней будешь делать! Некогда споры устраивать.
Прицелился я в того фашиста, что на пеньке сидел. Тут время было хорошо прицелиться. Сковырнулся он с пенька, даже не ойкнул.
Тот, что с топориком, подхватился бежать к перелеску. Два раза по нему дал. Догнала пуля. За спину схватился и брякнулся.
Кок, тот проворнее всех
Я Нюрке шепчу:
— Не шевелись.
А сам пополз вправо. Поскольку отсюда мог я промахнуться. Из-за колёса немец неудобно для меня торчит.
Заметил меня, гад! В мою сторону ударил. Возле самой каски пуля прошла. Вскакиваю тогда на ноги и бросок делаю шагов на пять. Попробуй на бегу сквозь кусты попади! Пока бежал, слышу — ещё раз он ударил. Но куда-то позади меня. Потерял, значит, из виду. Кинулся я снова на землю. Вот теперь мне сподручно. Как влепил я ему в борт пару горячих, так и перекатился он фартуком кверху.
Ну, думаю, эти все. Теперь надо отдавать швартовы… Того и гляди, прискачут на выстрелы из ихней роты. Что я с Нюркой против них сделаю?!
Бегу к Нюрке. Гляжу — не лежит она, а сидит. Спиной к кусту прислонилась. Левую руку на груди держит и правой её прикрывает. Улыбается мне, будто в чем-то виновата.
— Вставай, — говорю, — Нюра, скоренько. Отчаливать отсюда надо.
А она сидит, не двигается.
— Нюра! Что ты! Что это с тобой, Нюра?!
— Прощай, Паша. Если что не так было…
Тут заметил я, что платье у неё под рукавами потемнело.
Закинул я карабин за спину, нагнулся, чтобы осторожно с земли её поднять.
— Как же это случилось? Как же это ты так, Нюра…
— По тебе он начал стрелять, Паша. Ну, поднялась я…
Схватил я Нюрку на руки и побежал. По полянам бегу. Через кусты проламываюсь. Бегу, спотыкаюсь. Все приговариваю:
— Нюра, потерпи. Нюра, не умирай! В деревне Ульянка наш медсанбат стоит, вёрст семь всего отсюда. Домчу тебя быстро. Не умирай, Нюра! Вместе ведь нам с тобой быть надо.
Молчит Нюрка, улыбается. Один только раз на моё «потерпи» ответила: «Не больно мне теперь, Паша. Остывает уже пуля. Сперва очень жгла. А теперь уже остывает».
Я все бежал и бежал. Фрицы, видно, своих убитых обнаружили, но в заросли не пошли. Стали мины кидать по площади. Мне не до мин этих было…
Когда умерла Нюрка, я не заметил. Тяжесть вдруг почувствовал. Остановился. Глянул на её лицо и увидел: нет больше Нюрки. Поднял я её над собой, как тогда, когда с грузовика её снимал. Зажмурил глаза. Волосы её на лицо мне свесились, щекочут… И будто живая Нюрка…
— Нюрочка, — шепчу, — Нюра… Побыла бы ты ещё живой.
Не слышит. Руки и ноги у неё повисли, качаются. Мёртвая она вся.
Отнёс я её к большому дереву. Положил между корнями. Вынул из-под фланелевки бескозырку, лицо ей накрыл. Наломал веток, временную могилку над Нюркой сделал. Тут и вспомнил, что у Андрея лопатка сапёрная есть. Пошёл вас искать. Вот так на ваш бой и вышел…
Когда моряк замолчал, из моей груди готовы были вырваться слова самой искренней боли и жалости. Но так и не вырвались… Сказались совсем другие — пустые и глупые: