Достоевский и Апокалипсис
Шрифт:
И сколько еще таких зерен до 50-го года («Человек есть тайна. Ее надо разгадать», о Гомере, Бальзаке, Пушкине, Шекспире как о Христе…).
Суд людской, правовой и — высший.
Образ суда первого у Д. Сначала («Преступление и наказание») как бы далеко, глухо. Но все равно вызывающе, если вдуматься и понять (даже в «Идиоте»). А в конце: близким, нарастающим крупным планом, почти рапидом: суд над Митенькой. А еще: сам испытал суд, сам исследовал приговоры.
А еще в «Дневнике писателя» о суде.
А еще — рецензия на «Анну Каренину»: «…нет и не может быть еще ни лекарей,
Искусство Достоевского означает возвращение Нового Завета, и прежде всего, больше всего возвращение Апокалипсиса — возвращение их не в жизнь (в жизни-то они все время реально были и есть), а в наше понимание жизни, которой мы живем сегодня.
Возможно и такое деление романов Достоевского: «столичные» и «провинциальные» — просто по месту действия — романы (вообще произведения) Достоевского. «Бесы» в каком-то захолустном городишке (прототип — Тверь.) «Братья Карамазовы» — в Скотопригоньевске (прототип — Старая Русса).
Но ведь и Христос проповедовал в провинции!
Новый Завет родился в провинции!
Как никогда остро, понимаю сейчас невероятное счастье Достоевского с Анной Григорьевной, в данном случае счастье ее профессии — «стенографки». Это — как ничто лучше — отвечало природе творчества Достоевского.
Диктовка! Диктовал.
Самое главное для меня: Образ Достоевского.
Лейтмотив: знаем персонажей, знаем героев, не знаем автора, Демиурга (а если интересуемся, то «спальней и кухней»).
Вот задачка: «Дано: произведения (музыка, живопись, литература…). Спрашивается: кто автор как личность?» В чистом виде мы решаем такую задачку (сама история поставила этот чистый эксперимент) в случаях с Гомером, Шекспиром, автором «Слова о полку Игореве» (можно продлить список). Страшно интересно и азартно. Кто-то из художников сказал (кажется, поэт): Хотите указать, кто я, — читайте мои стихи.
Раскольниковых, братьев Карамазовых — нет. Есть только Достоевский (а они — только в его голове, только в его душе).
Как в музыке Баха и Моцарта, как в книгах Пушкина и Достоевского, в скульптурах, картинах Рафаэля, Микеланджело, Леонардо мне интереснее всего и дороже они сами, творцы, — так для меня самое главное в Новом Завете — Сам Христос, Его свет, Его тайна. Тайна — в Творце, а творение — «лишь» знаки этой тайны, язык тайны.
Вывести «образ Христа» из текста Нового Завета — вот «задачка»! «Задачка», которую человечество пытается решить уже две тысячи лет (иногда, впрочем, запутавшись и озверев, пытается отбросить самое задачку, но все равно — неведомой силой — к ней возвращается).
Прямого, от Себя написанного, Слова Христа — нет. Есть Его Слово — «ретранслированное», слышанное и записанное апостолами.
Счастье, что от «Гомеров» остались только их произведения (труднее, но и точнее задача). Но это же — и несчастье.
Надо соединить то и другое. Сначала абсолютно отвлечься (насколько это возможно) от всякого знания о жизни художника. Только — читать, читать, читать его самого. А уж потом — сопоставлять с жизнью.
Отсюда понятен, объясним и оправдан отрицательный подход М.М. Бахтина к «биографии» художников. Это естественная реакция на грубое, механическое, снижающее увязывание одного с другим. Однако сейчас (особенно в отношении Пушкина) собрана такая масса биографического материала, которая позволяет установить эту связь органически. Хотелось бы, чтобы книга моя и стала попыткой установить такую связь, но в таком порядке:
1. Художественные произведения.
2. Черновики.
3. Жизнь художника.
Нельзя тут ни один пункт переставлять. Именно такой порядок. Он — самый доказательный.
Это отчеканить и вести лейтмотивом. Наиболее последовательно эта методология проведена в «Самообмане Раскольникова» и в главке «О мужестве быть смешным». Но за исключением анализа «Преступления и наказания», где она, эта методология, проведена предельно наглядно, по пунктам, — в отношении других произведений она как бы «растворена». Она есть, но ее не видно. Я исходил из нее совершенно сознательно и столь же сознательно ее «растворил».
Итак: единственная самоцель — сам художник как личность. Все-все остальное — лишь средство для достижения этой цели.
И когда я говорю: мне интересны не герои, не персонажи, а только сам Творец, — то отсюда вовсе не следует, что они мне не интересны в смысле познавательном. Да наоборот! Совсем наоборот! У меня же нет другого — главного — пути для решения самой главной задачи.
Пример предельный, самый предельный — с Новым Заветом, — и есть «прамодель» отношения к любому тексту (о чем «формализм», насовершавший тьму локальных и общих — ценнейших — открытий и изобретений, — в конце концов начисто забыл). Абстрагировавшись — на время — от жизни, чтобы потом ее глубже понять, он настолько увлекся средствами, что позабыл о цели.
Когда Достоевский пишет («Подросток»): «Что такое Божье творение, что такое Бог? Это, как бы, представь — пушкинское стихотворение…» [201]
Не Бог через Пушкина, а Пушкин — через Бога?! Но это же и есть проявление высшей связи между Небом и Землей, Творцом небесным и земным, это же и есть божий огонь в человеке. То же самое надо сказать и тогда, когда я, сопоставив все до единого определения (эпитеты и пр.) Христа, с одной стороны, а с другой — Гомера, Сервантеса, Шекспира, Пушкина, определения, данные им, Достоевским, пришел к выводу об абсолютном тождестве этих определений. В этом и проявилась опять та же связь: Божий огонь в земных сердцах.
201
«Жизнь есть тоже художественное произведение Самого Творца, в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения» — это говорит в «Подростке» старый князь Сокольский (13; 256).