Достоевский и Апокалипсис
Шрифт:
Раскольников убеждает себя даже в том, что страдание и боль преступника — непременный признак его правоты и величия. Опять самообман, но утонченнейший. Эти страдания и «исполняют должность хорошего соуса». Раскольников предвосхищает здесь Инквизитора из «Братьев Карамазовых». Инквизитор, выступая от имени Христа, давно уже не верит в Него: «Мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя Твое. <…> В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. <…> Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев,
Когда один мелкотравчатый критик «блеснул» выражением Ларошфуко: «Лицемерие — дань, которую порок платит добродетели», — Достоевский заметил: «Порок — дань добродетели, перифраза мудреца, дурак. Кто же не знает, что добродетель унижена, но добродетель никогда не платит дани, а если согласится, то она не добродетель. Она принуждаема бывает. Но дело в том, что тут факт: как ни торжествует порок, но отчего ж он не становится выше я? Порочные люди всегда кем-то принуждаемы говорить, что добродетель все-таки выше, и все-таки молятся добродетели. Этот факт первой величины и ужасной глубины, факт из неразрешимейших — вдумывались ли вы в него?» (24; 238).
Кстати, Достоевский, постоянно перечитывая Пушкина, не мог не знать, вероятно, что Пушкин вдумывался в этот факт: «Человеческая природа, в самом гнусном своем уничтожении, все еще сохраняет благоговение перед понятиями, священными для человеческого рода». [20]
Факт вынужденного самообмана — тоже «факт первой величины». Самообман и означает, что порок платит дань добродетели, боится предстать в своем чистом виде и перед собой, и перед другими, а боится потому, что внутренне бессилен.
20
Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М., 1958. Т. 7. С. 148.
Непереименованное преступление — непереносимо, переименованное — даже вдохновляет. Вдумаемся в этот «факт первой величины».
Основное назначение «казуистики» — придумать «отговорки», «надуть себя», чтобы «веселей жить», то есть чтобы успокоить совесть. Это успокоение и достигается переименованием преступления в «непреступление» и даже в подвиг. Причем происходит двойное переименование: преступления в «непреступление», минусов в плюсы, слабости в силу, и наоборот.
Переименование такое и связано с самозванством, а самозванство и есть в конечном счете цель переименования, цель самообмана.
«Как много толковали о лживости чувства, как мало о лживости языка, от которого ведь неотделимо мышление! Но как в конце концов груб обман чувств, как утончен обман языка!» (Л. Фейербах)
«Болезнь сердца» и «болезнь ума» должны выдать себя за здоровье. Лживость чувств и лживость мысли должны выработать для этого свой ложный язык.
И вот уже преступление не только оправдывают (называют) «аффектом», болезнью, но и прославляют (называют) подвигом.
«Как всякое преступление называть болезнью,
«В наше время поднялись вопросы: хорошо ли хорошее-то?» (24; 159).
«Путаница понятий наших об добре и зле (цивилизованных людей) превосходит всякое вероятие» (24; 180).
«Дойдем до того, что не только оправдывать будем, но хвалить начнем» (24; 207). — Протест, дескать…
«Милосердия сколько угодно, но не хвалите поступок. Назовите его злом» (24; 208).
«Милосердие — другое дело, но не развращайте народ, не называйте зла нормальным состоянием» (24; 213).
«То, что нет преступления, — есть один из самых гру— бых предрассудков и одно из самых развращающих начал» (24; 216).
«Разврат есть неправдивость поступков сознательная…» (24; 183). Но это уже отнесем, например, к Свидригайлову, а не к Раскольникову…
Когда Раскольников отступается от помощи пьяной девочке, он восклицает: «Процент! Славные, однако, у них словечки: они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего». Вот оно — переименование.
Но «успокоительные, славные словечки» не только «у них», но и у него самого: «два разряда», «арифметика», «общие весы», «спасительная идея» и т. д. и т. п. У него — свой «процент». Вот он — утонченный обман языка. Сказано: «арифметика», сказано: «общие весы», сказано: «кровь по совести» — и тревожиться нечего. Но не может он не тревожиться…
Перепутанность противоположных мотивов, борющихся в Раскольникове, говорит о трудности выработки точного самосознания героя и о сложности художественного (и научного) анализа проблемы. Истинные, глубинные мотивы преступления отражаются в раскольниковском сознании неадекватно. Здесь — не прямое, непосредственное, и, уж конечно, не зеркальное отражение, а — сложное, опосредованное, деформированное. Но художественный микроанализ Достоевского вскрывает за видимостью суть и одновременно — реальное (и страшное) предназначение этой видимости. Расщепив ядро самосознания, художник и обнаруживает в нем самообман.
Когда были у Раскольникова действительно правые цели, тогда перед ним даже и не возникал вопрос о неправоте средств: они тоже были — соответственно — правые. И не надо было никому доказывать правоту целей. Это просто само собой разумелось и чувствовалось, без всяких рефлексий. Это было естественно, как дыхание. Почему же вдруг возник этот вопрос сейчас? Не потому ли именно, что понадобилось совместить несовместное? А как это сделать без «казуистики», без переименования?
Счет в раскольниковской «арифметике» — двойной. «Сто больше одного» — это на словах, а на деле — один (Я!) больше и ста, и тысячи, и миллиона, потому что один не просто один, а «необыкновенный» один, а сто не просто сто, а сто «обыкновенных», сто «вшей». Осознается это далеко не всегда и далеко не сразу, но все очеловечение человека и зависит прежде всего от беспощадного осознания этой двойной бухгалтерии.
Если у Раскольникова в преступлении правая цель, то получается так: то, что он убил, — это дурно, но то, что он убил ради правой цели, — это хорошо. «Диалектика» здесь иезуитская. «Кровь по совести…» А ложь по совести? подлость по совести? бессовестность по совести?.. Непреступное преступление?