Достоевский и Апокалипсис
Шрифт:
«Нужны великие подвиги. Надо сделать великий подвиг. <…> Подвигом мир победите. <…> Поверите ли, как может быть силен один человек. Явись один, и все пойдут. Нужно самообвинение и подвиги…» (11; 177).
«…прыжка не надо делать, а восстановить человека в себе надо (долгой работой, и тогда делайте прыжок).
– А вдруг нельзя?
– Нельзя. Из ангельского дела будет бесовское» (11; 195).
И нет у Достоевского, в сущности, ни одного социального слоя, группы, «института», ни одного политического движения или духовного учения, которому не угрожали бы свои бесы, — даже в православии их сколько угодно. Да и почти героя ни одного нет, в котором не сидели бы бесы. Еще раз припомним последние сны Раскольникова: «Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические,
Прочитаем, перечитаем произведения Достоевского под этим углом зрения и убедимся в очевидном, в том, что нет среди них ни одного, где не было бы этой темы бесовщины, не было бы образов бесов.
Вдумаемся в слова Степана Трофимовича, прозревающего перед смертью: «…это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века!»
Тут о бесконечной трудности исцеления идет речь, а еще — о круговой поруке, о незримом сговоре всех и всяких бесов — даже тогда (особенно тогда), когда они борются меж собою. Бесы против бесов, бесы изгоняют бесов — и такой есть вариант, и он-то самый опасный, потому что действительно безысходный: получается все более «дурная бесконечность», когда бесы всех видов нуждаются друг в друге, а потому без конца и порождают друг друга. Но признать эту бесконечную трудность исцеления — это и есть первый шаг к нему. А надежду на исцеление Достоевский не оставлял никогда: «Люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей» («Сон смешного человека»). Опять здесь прорывается не просто «неортодоксальная», но «еретическая», даже атеистическая, в сущности, надежда и — мука: «доводы противные» и «жажда верить».
«Великий и милый наш больной» — для Достоевского это, конечно, прежде всего, больше всего Россия, но — тоже, конечно, — и весь, весь мир. «Великий и милый наш больной» — это же мысль, тон, плач Смешного человека, когда он смотрит на Землю, на всю Землю, когда узнает ее в какой-то «другой планете»: «Я ждал чего-то в страшной, измучившей мое сердце тоске. И вдруг какое-то знакомое и в высшей степени зовущее чувство сотрясло меня: я увидел вдруг наше солнце! Я знал, что это не могло быть наше солнце, породившее нашу землю. <…> Сладкое, зовущее чувство зазвучало восторгом в душе моей: родная сила света, того же, который родил меня, отозвалась в моем сердце и воскресила его. <…> И если это там земля, то неужели же она такая же земля, как и наша… совершенно такая же, несчастная, бедная, но дорогая и вечно любимая, и такую же мучительную любовь рождающая к себе в самых неблагодарных даже детях своих, как наша?..»
«Великий и милый наш больной» — это и Россия, и русский народ, и вся Земля наша, и весь род человеческий, а бесы — это (подчеркнем) все язвы за все века. Перед нами — высшее художественное обобщение, великий, поистине вселенский художественный образ (и уж конечно, не только, да и не столько изображение нечаевщины или бакунизма 70-х годов XIX века).
От «Бесов» к «Подростку». Сближение с Чернышевским
Чернышевский никогда не обижал меня своими убеждениями…
Внутренне противоречивая тенденция, которая обнаружилась при сравнении первого — анафемского — слова и слова последнего,
1873 год. В первом же номере «Гражданина» (редактором которого он только что стал) Достоевский во «Вступлении» и в статье «Старые люди» говорит о Герцене и Белинском — но как? Есть несогласие, но тон! Спокойный. Ничего похожего на проклятия. Будто писал совсем другой человек — не тот, кто призывал к «окончательной плети».
В третьем номере — статья «Нечто личное». Опровержение «глупой сплетни» и «подлой клеветы», будто «Крокодил» — карикатура на Чернышевского. Это, пишет Достоевский, «низость, мне приписываемая», для этого «нужно иметь ум и поэтическое чутье Булгарина. <…> Значит, предположили, что я, сам бывший ссыльный и каторжный, обрадовался ссылке другого “несчастного”; мало того — написал на этот случай радостный пашквиль. <…> Чернышевский никогда не обижал меня своими убеждениями. Можно очень уважать человека, расходясь с ним в мнениях радикально» (21; 24, 29).
Насчет «никогда не обижал» слишком легко усомниться и привести факты противоположные. Но сейчас я хочу подчеркнуть направленность мыслей Достоевского в тот момент, хочу подчеркнуть, что искренность его — вне сомнений, что он идет на известное сближение с Чернышевским. А косвенно это может быть понято и как оправдание от обвинений в том, что «Бесы» — пасквиль на людей, разделяющих убеждения Чернышевского.
Достоевский рассказывает далее, как он нашел на ручке замка своей квартиры прокламацию. Дело было в мае 1862 года, прокламация эта — «Молодая Россия», содержавшая в себе многие начатки того, что позже будет явлено «нечаевщиной». Он поспешил к Чернышевскому, одержимый одним: как бы умерить, пресечь эту, по его убеждению, бесовщину.
И вот что крайне, крайне важно: он сошелся с Чернышевским в неприятии, в осуждении экстремистской программы, провозглашенной в «Молодой России». Достоевский и Чернышевский сошлись на этом пункте. Факт исторического, непреходящего значения. Пусть это было только мгновение, но как много оно обещало и — обещает (мы-то теперь это знаем сполна). Пусть это была лишь «точка», но, говоря словами Достоевского, — «светлая точка», которая освещает будущее. Известны расхождения у Достоевского и Чернышевского в воспоминаниях об этой встрече, но одно неопровержимо: «Долгом считаю заметить, — пишет Достоевский, — что с Чернышевским я говорил искренно и вполне верил, как верю и теперь, что он не был “солидарен” с этими разбрасывателями» (21; 26).
Неопровержимое — опять в направленности Достоевского, в его страстном (и деловом) желании найти общий язык с Чернышевским по такому вопросу, его радость, что язык этот может быть найден! Значит, возможен, необходим союз против этой бесовщины. Союз между Достоевским и Чернышевским. Вот ведь в чем пафос этого рассказа.
И отдадим себе отчет, подчеркнем: в какой момент все это пишет Достоевский. Только что вышли «Бесы». И этот рассказ — поправка к ним, разъяснение. Не забудем еще: Чернышевский на каторге, «государственный преступник», а Достоевский говорит о нем — публично! — в тоне глубочайшего уважения. Мало того — заявляет сомнение в правомочности ареста и приговора Чернышевскому. Мало и этого — надеется, что Чернышевский когда-нибудь подтвердит правильность его рассказа: «И дай Бог, чтобы он получил возможность это сделать. Я так же тепло и горячо желаю того, как искренно сожалел и сожалею о его несчастии» (21; 29).
То-то взбесились бесы сверху, прочтя такое у автора «Бесов».
Мы не поймем смысла выступления Достоевского, если не учтем еще одного обстоятельства. Всегда и везде революционеры провоцировали ужесточение политики «верхов» и давали этой политике «оправдание» в глазах «общества». В немалой степени люди, подобные авторам «Молодой России», способствовали (пусть невольно) правительственным санкциям против Чернышевского, подготовили почву для них. И выступление Достоевского означало акт в защиту Чернышевского. Это не просто «благородный жест», это и конкретное свидетельство: Достоевский заверяет, именно свидетельствует, что Чернышевский «не был солидарен с разбрасывателями».