Достоевский о Европе и славянстве
Шрифт:
— Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу, как неотвязный кошмар, — болезненно простонал Иван в бессилии пред своим видением, — мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя!" [220]
Невозможно, онтологически невозможно человеку освободиться от своего самосознания. Но даже если бы ему это удалось, он перестал бы быть человеком, ибо не был бы в состоянии ощущать себя как такового. И если бы среди ужасов этого мира надо было бы отыскать самый большой и самый мучительный, то этим ужасом было бы ощущение своего собственного сознания как самой страшной и самой отвратительной реальности. Возможно, Иван и смог бы освободиться от кошмарного присутствия своего посетителя, если бы последний не овладел его самосознанием необъяснимым образом и наполовину не воплотился бы в его сознание.
220
Там
Носимое трагедией мира, раздраженное ужасами жизни самосознание Ивана усилилось до последней меры и расширилось до предела, а кошмарный посетитель искусно и незаметно ведет Ивана через отчаяние в безумие: через неприятие мира — к неприятию Христа. Он это делает, ибо к тому призван самой природой своего несчастного христоборческого состояния; виноват же не он — кошмар-диавол, а всемогущий Творец, Который сделал его злым! Если бы существовала свобода, он был бы добрым, слишком добрым!
Когда Мефистофель явился Фаусту, — говорит диавол Ивану, — то он свидетельствовал о себе как о том, кто хочет зла, но делает только добро [221] .
221
На вопрос: "Так кто же ты?" Мефистофель отвечает: "Часть силы той, Что без числа творит добро, всему желая зла". Ein Teil von jener Kraft, Die stets das Buse will und stets das Gute schafft! (Faust, Erster Teil) (Перевод Пастернака)
И продолжает: "Но пусть он делает как ему угодно, я же — совсем напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих "осанна", и громовой вопль восторга серафимов, от которых потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми "осанна"! Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, я очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл, — о, самое несчастное свойство моей природы, — удержал меня и тут в должностных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, подумал я в ту минуту, что же бы вышло из моей "осанны"? Тотчас бы все угасло на свете, и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакости. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости… Почему изо всех существ в мире только лишь я обречен на проклятия?.. Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему… Я ведь знаю, что в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую, и скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем не известная, а другая моя. И еще не известно, какая будет почище…" [222]
222
Там же, с. 767–768.
В этой необычной апологетике и в этом странном обосновании неприятия Христа так много мыслей самого Ивана, что человек вопрошает в сомнении: где кончается кошмарный посетитель и начинается Иван, что тут от посетителя, а что от Ивана, может ли быть проведена ясная и четкая граница между одним и другим? В одном не приходится сомневаться: все, что говорит кошмарный посетитель, может быть близко только тому, в ком Иванова философия неприятия Христа находит отклик, в том, кто осмысливает ее самосознанием Ивана, в том, кто эту философию анализировал в развитии от начала до конца, и не только осмысливал и анализировал, но сам активно участвовал в создании этой философии.
"Здравый смысл", а это значит здравый ум, евклидов ум, и есть та несчастная особенность, которая не дает Ивану и его кошмарному посетителю принять Христа, поверить в Него как в Бога и Логос мира. Но Ивана в особенности беспокоит и причиняет ему боль то, что кошмарный посетитель бессовестно и дерзко влезает в самые сокровенные уголки его души. Из-за этого он с грустью, сердито и беспомощно укоряет своего посетителя: "Все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного как падаль, — ты же мне подносишь, как какую-то новость" [223] .
223
Там
По сути тут мы видим покаянную исповедь Ивана: свое неприятие Христа он называет глупостью, "отброшенной им как падаль". Разумеется, он делает это опосредованно, но это нисколько не умаляет самого характера этого факта. Иван всем своим существом и некоей внутренней прозорливостью почувствовал всю катастрофичность и убийственность неприятия Христа для человеческой природы. И когда диавол ему говорит, что в своей апологетике неприятия Христа он имеет в виду писателя поэмы под названием "Великий инквизитор", то Иван, весь красный от стыда, кричит ему: "Я тебе запрещаю говорить о "Великом инквизиторе"… Молчи, или я убью тебя!" [224]
224
Там же, с.768.
Не обращая внимания на угрозы Ивана, кошмарный гость смело и подробно обосновывает Ивану его же план уничтожения в человечестве идеи о Боге, разложения существующей морали, смертности человека и его души, перевоплощения человека в человекобога, новой морали, основанной на принципе "все дозволено". Все это гость говорит, воодушевляясь своим красноречием, все более и более возвышая голос, с насмешкой глядя на Ивана. И Иван, не выдержав, берет стакан с чаем и запускает в оратора. "Ah, mais cest bete enfin! (Ах, это совсем глупо!), — воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, — вспомнил Лютерову чернильницу! Сам же меня считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски!" [225]
225
Там же, с.770.
В это время входит Алеша с вестью, что Смердяков повесился.
"— Я ведь знал, что он повесился, — проговорил как-то задумчиво Иван.
— От кого же?
— Не знаю, от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил…
— Кто — он? [226] — спросил Алеше, невольно, оглядевшись кругом.
— Он улизнул… Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты "чистый Херувим". Херувим… Тебя Дмитрий Херувимом зовет. Громовой вопль восторга Серафимов! Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, все-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула…
226
Курсив Достоевского.
— Брат, сядь, — проговорил Алеша в испуге. — Сядь, ради Бога, на диван. Ты в бреду…
— Нет, нет, нет! — вскричал вдруг Иван. — Это был не сон! Он был, он тут сидел, вот на этом диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу… а сплю. Но он тут сидел, он был вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша, ужасно глуп…
— Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат?
— Черт! Он ко мне повадился. Два раза был, далее почти три. Он дразнил меня тем, будто я сержусь, что он просто черт, а не сатана с опаленными крыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он самозванец. Он просто черт, дрянной, мелкий черт. Он и в баню ходит. Раздень его и наверно отыщешь хвост, длинный, гадкий…
— А ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? — спросил Алеша.
— Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его и прогнал: он исчез, как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я люблю твое лицо? А он [227] — это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное! Он ужасно глуп, но он этим берет. Он хитер, животно хитер, он знал, чем взбесить меня. Он все дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. Он надул меня, как мальчишку. Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, я бы очень хотел, чтоб он на самом деле был он [228] , а не я!" [229]
227
Курсив Достоевского.
228
Курсив Достоевского.
229
Там же, с. 771–773.