Достоевский
Шрифт:
Такова история первого в жизни Достоевского замечательного человека, который оказал глубокое влияние на его духовный, нравственный мир, на его сознание, творчество... Собственно, один из заветных уголков истории души самого Достоевского. И уже в конце жизни умолял он своих биографов непременно рассказать и о Шидловском: «Это был большой для меня человек, и стоит он того, чтобы имя его не пропало».
Последнее время Достоевский пребывал в крайне стесненных обстоятельствах; он вконец потратился, а отец обещанных денег все не слал. Пришлось — стыд-то какой! — напоминать, входить в унизительные объяснения. Наконец в начале июня письмо пришло. Отец просил повременить с деньгами: хозяйство приходит в последнее расстройство. «Представь себе зиму, — жалуется он сыну, — продолжавшуюся почти 8 месяцев, представь, что по дурным нашим полям мы и в хорошие годы всегда покупали не только
Неустройство состояния нашего, долги, нужда, недостатки, лишения... истощают по каплям мое здоровье...» Сын не имел права жаловаться на скупость отца — только его учение обходилось Михаилу Андреевичу по две тысячи в год, при его окладе в тысячу годовых, следственно, на нем лежала постоянная необходимость подрабатывать частной практикой. Да и в училище слал сколько мог, так что мог бы сын и без чаю с сахаром обойтись пока...
Мог бы, конечно, ежели не был вынуждаем сообразовывать свои привычки и потребности с обычаями окружения. А быть исключением — значит подвергать себя унизительным неприятностям. «Будь я на воле, — писал он отцу тогда, в последнем письме, — на свободе... я обжился бы с железною нуждою. Стыдно было бы тогда мне и заикнуться о помощи... но это будущее недалеко, и Вы меня со временем увидите. Теперь же... иметь чай, сахар... необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке или в такую погоду придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мной случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю... Прощайте, мой любезный папенька».
— Миру ли провалиться или вот мне чаю не пить?.. — так стыдно и за вынужденность просить отца о помощи, и за отца, вынужденного отказывать, и за себя самого, за малодушие перед вечно висящим над тобой: «Что люди скажут?» Для них ведь и чай пьешь... Не шел из головы злорадный ответ сотоварища по училищу, но и он, он — «юный Шиллер», жаждущий духовного подвига, гордо презирающий человечье рабство перед законами обстоятельств, и он, хотел того или нет, употребил в дело ту же философию: знал ведь, каково будет отцу отказать сыну в деньгах на чай. Неужто такова подлая природа человека, что и презираемое им имеет над ним какую-то тайную власть, проявляя даже и в «Шиллере» подполье уязвленного обывателя? Широк человек, слишком широк...
А через несколько дней, будто страшная расплата, известие о скоропостижной смерти отца, последовавшей 8 июня 1839 года в поле от апоплексического удара. И нет уже возможности облегчить душу, объясниться — потрясение было столь сильным, что, по некоторым свидетельствам, с Федором случился припадок — ранний предвестник будущего жестокого недуга. Отец давно уже жаловался на недомогания, а с тех пор как супруга покинула его для лучшего мира, сорокасемилетний вдовец места себе не находил и вовсе затосковал, занемог.
Определив Михаила и Федора и вернувшись в Москву, Михаил Андреевич твердо решил оставить службу и поселиться в деревне. Отказавшись от предложенного ему повышения, подал прошение об отставке «с пансионом за 24-летнюю беспорочную, ревностную службу с мундиром» и, взяв с собой дочь Вареньку, отправился в свое разорившееся имение с тем, чтобы младшие с Аленой Фроловной приехали чуть позднее. Андрея же определил на полный пансион к тому же Чермаку, у которого обучались и старшие.
Но и в деревенском уединении было не легче, дошел до того, что говорил вслух с покойной женой, а потом и вовсе запил. Тогда-то он и приблизил к себе Катерину. Еще при незабвенной — царство ей небесное — Марии Федоровне взяли из деревни в дом трех сироток. Акулина, старшенькая из них, помогала Михаилу Андреевичу в его врачебной практике, младшую, скромницу Арину, особенно полюбила Мария Федоровна; средняя, Катерина, ровесница Феди, «огонь-девчонка», по воспоминаниям Андрея Михайловича, кажется, впервые пробудила в подростке мечтания о подвиге «во имя женщины», полуявные видения побега с ней — далеко, не все ли равно куда? — а чуть позднее и ночные, уже не детские, но еще не взрослые, пугающие и радующие мальчика, первые укусы страстей начинающего сознавать себя, мужающего тела.
Федя уже чувствовал, что за подчеркнутой строгостью отца к Катерине скрывается обидное мальчику неравнодушие к ней взрослого мужчины, а маменька однажды даже попыталась выйти из себя — на что отец только и повел непонимающе бровью.
Теперь, оставшись один и как-то
Так оно или нет и как было на самом деле, где грань между приоткрытой истиной и корыстной сплетней — кто теперь разберет? Но Федору стали известны и эти усугубляющие и без того мрачное известие слухи. Он тяжело переживал их — верил в них и не верил, но в том их и сила и назначение — забыть о них уже не мог.
Мучили мысли о судьбе младших, «...есть ли в мире несчастнее наших бедных сестер и братьев? — пишет он Михаилу. — Меня убивает мысль, что они на чужих руках будут воспитаны... Что мне сказать тебе о себе... Не знаю, но теперь гораздо чаще смотрю на меня окружающее с совершенным бесчувствием. Зато сильнее бывает со мною и пробуждение. Одна моя цель быть на свободе. Для нее я всем пожертвую. Но часто, часто думаю я, что доставит мне свобода?.. Что буду я один в толпе незнакомой?.. Надо сильную веру в будущее, крепкое сознанье в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами; но что же? все равно, сбудутся ли они или не сбудутся; я свое сделаю. Благословляю минуты, в которые я мирюсь с настоящим (а эти минуты чаще стали посещать меня теперь). В эти минуты яснее сознаю свое положение, и я уверен, что эти святые надежды сбудутся.
...взор яснеет, а вера в жизнь получает источник более чистый и возвышенный. Душа моя больше недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что значит человек и жизнь» — в этом довольно успеваю я; учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно...
Я в себе уверен. Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком...»
Теперь он был другим: со смертью отца юность осталась в прошлом; несчастье рано заставило его ощутить себя взрослым человеком, которому приходится рассчитывать только на самого себя.
А жизнь текла своим чередом, и нравилась она ему или нет, он был не в состоянии что-либо изменить в ней: фортификации, парады, экзамены... Опеку над младшими братьями и сестрами Достоевских взяли на себя Куманины. Федор был бесконечно благодарен им за это, но... Тут что-то не то, казалось ему, слишком уж поспешно решили они обручить Вареньку — любимую его сестру — с богатым вдовцом, вдвое старше ее, — Петром Андреевичем Карениным, а через два месяца, 25 февраля 40-го года, произошло и венчание их, после чего Петр Андреевич был оформлен опекуном над имением и имуществом Достоевских.
Сама Варвара Михайловна ни в коей мере не видела в своем замужестве ни вынужденности, ни сердечной драмы; мужа любила, ценила и потому не могла понять, за что так не любит его Федор. «Бог с ним, не хочет никогда написать ни строчки. Ежели бы он видел и знал Петра Андреевича, то не утерпел бы и полюбил бы его всей душой, потому что этого человека не любить нельзя, ты знаешь, любимый брат, его душу и доброту и сам можешь оценить его», — писала она брату Андрею. Но тем не менее Федор настолько искренне воспринял этот брак как вынужденный, увидел в нем смирение бедности и сиротства перед пошлостью преуспевающего дельца, что даже имя ее мужа — Петр — сделалось для него синонимом делячества. Только амбиция гордого сердца Вареньки, думалось ему, не позволяет ей открыться, признать свою уязвленность. Но что сам он мог предложить ей взамен, кроме беспомощного сострадания?