Достопамятный год моей жизни
Шрифт:
С этого времени мы часто ехали вместе; по временам, правда, мы расставались, но ненадолго, и снова съезжались. Подполковник был, по-видимому, тихий и скромный человек, переносивший с большим мужеством свое несчастие. Сравнивая наши положения, я находил, что мое было более утешительно; он был счастливее меня относительно спутника, сопровождавшего его; но зато он был лишен всего, так как не успел захватить с собою ни денег, ни платья; мое положение в этом отношении было гораздо сноснее.
Этот несчастный человек, находившийся перед моими глазами, служил мне зрелищем, смягчавшим мое страдание. Он придавал мне мужество; я подражал его твердости. Я имел с собою чай, и мы часто пили его вместе; он улыбкой благодарил меня; мы охотно рассказали бы друг другу наши страдания, но в этом утешении нам было отказано.
Я не могу умолчать об одном явлении природы, встретившемся мне дорогою: это был стотридцатилетний старик; сын его восьмидесяти лет казался не старее пятидесяти. Он имел многочисленное потомство. Когда мы приехали, он лежал на скамье, на твердом тюфяке. За исключением
Я хотел было предложить ему несколько вопросов об его образе жизни, способствовавшем, конечно, немало достижению таких преклонных лет, но говорил слишком плохо по-русски, а мои спутники были заняты. Я мог узнать от него только то, что он поздно женился и пил мало крепких напитков.
На почтовой станции перед Казанью я встретил генерала Мертенса, которого знал еще прежде. Этот генерал, немец по происхождению, был назначен вице-губернатором в Пермь. Мы подъехали вместе к Волге, и так как все окрестности на необозримое пространство были затоплены водою, то мы очень долгое время переправлялись на лодке вместе. Встреча с ним доставила мне удовольствие; я уже более трех недель не говорил по-немецки. Мы вспоминали о прошедших днях; он с участием слушал мои жалобы; Щекотихин, некогда служивший под его начальством, из уважения к нему не смел прерывать нашей беседы. Я узнал от него о многих событиях, которые были малоутешительны. Он был также очень недоволен своею судьбою.
Будучи уже старым генералом, он был, помимо желания, назначен на гражданскую должность и отправлен в Пермь, за две тысячи верст от Петербурга, где оставил все свое семейство. Назначение вице-губернатором в этот город было для него не повышением, а скорее немилостию, опалою. Я расскажу его историю в немногих словах. Судьба, бывшая для него, по-видимому, мачехой, вдруг бросила на него благосклонный взор, потому что вскоре по приезде в Пермь Мертенс получил указ о назначении его губернатором в Тверь, город, находящийся недалеко от Москвы и занимающий видное место среди русских губернских городов.
Ах! Зачем государю не угодно было также вспомнить обо мне! Если бы меня вернули с дороги в Сибирь, я с удовольствием совершенно изгладил бы из моей памяти все то, что рассказываю в этих воспоминаниях.
Мы приехали в Казань вечером, избегая по нашему обыкновению постоялых дворов. Было уже поздно; я мало видел этот замечательный город. Щекотихин имел здесь также приятелей, как и во всяком другом месте, приятелей полезных, у которых он мог пожить на всем готовом. На этот раз мы остановились в татарском предместье, в трех верстах от города, у какого-то поручика Естифея Тимофеича (Justifey Timofeitch), человека лет пятидесяти, отменного добряка. Он был женат, но не имел детей, очень дорожил и гордился дружбою с Щекотихиным и по временам просил его не оставить своим покровительством.
Можно было заметить, что он человек небогатый, но несмотря на это он и жена его угощали нас с таким радушием и предлагали нам все, что только имели, с такою ласкою, что я всегда буду помнить этих прекрасных людей. Если бы я обладал даже десятью желудками, они все были бы довольны и сыты здесь. Аппетит мой, впрочем, был также не мал; этим я был обязан в особенности почтовым станциям в Казанской губернии. Черемисы и вотяки, которые их содержат, народ грязный и грубый, не знающий гостеприимства; у них ничего нельзя найти; в избе их нельзя даже сесть; это какие-то свиные хлевы. Но несмотря на весь мой аппетит, если бы я был Санхо-Панхо [1] , я никогда не мог бы съесть все то, что предлагали мне Естифей Тимофеич и его жена. Сперва кофе и хлеб с маслом, потом пироги с говядиною, водка, два блюда рыбы, окорок, сосиски и все, что только можно себе представить; потом являлся обед из четырех больших блюд; в три часа кофе с сухарями, а в пять часов — чай с разными печеньями, а в довершение всего обильный ужин. Какому обжорству предавались тут обе сопровождавшие меня свиньи! Без сомнения, у них желудки с запасными мешками на случай голодного времени. Мало того, что меня прекрасно накормили, меня уложили спать в хорошую постель, в которой я в первый раз во всю дорогу хорошо выспался; я мог бы сказать, что пребывание мое здесь очень освежило меня, если бы множество тараканов не отравляли мне приятность пребывания в этом месте. Нельзя себе вообразить громадного количества этих насекомых, которыми была наполнена вся комната; я никогда не встречал такого множества даже в самой убогой хижине; они тысячами бегали по потолку и по стенам; если приближали только свечку, то эти тысячи превращались в миллионы; маленький кусок хлеба, оставленный на столе, покрывался ими немедленно; если собирались обедать, то ставили стол подалее от стен; впрочем, они не очень беспокоили меня в постели; я спал, не задергивая занавесок, и ни один из них меня не тронул.
1
Имеется в виду Санчо Панса. Примеч.
Мы прожили в Казани, или точнее сказать в татарском ее предместье, два дня. Опять карандашом и по-прежнему украдкою написал я записку моей жене; не знаю, получила ли она ее. Потом я поспешил набросать на бумагу материалы для докладной записки, которую намеревался послать государю; для этого требовалась величайшая с моей стороны осторожность, так как мне было положительно воспрещено что-либо писать. Я мог писать только карандашом, купленным мною в Москве под предлогом желания записывать станции; я имел с собою два словаря, чтобы освоиться с русским языком; на полях страниц этих словарей делал я заметки для моей докладной записки. Для этого занятия я пользовался всяким мгновением, когда оставался один; эти мгновения обыкновенно были очень коротки, но необходимость сделать починки в моей карете заставила Щекотихина два раза ходить к кузнецу, что предоставило в полное мое распоряжение несколько часов. Словари дали мне возможность записать многое, чего никто не подозревал, и в настоящую минуту я продолжаю писать в постели за ширмами, сквозь которые проникает, однако, свет. Я могу писать, не будучи отрываем от этого; меня не тревожат, полагая, что покой мне очень полезен. Я считал это занятие необходимым, во-первых, потому, что не полагался на уверения Щекотихина, что мне будет позволено писать из Тобольска, а во-вторых, потому, что имел случай переслать черновой проект прошения моей жене; она переписала бы его и послала по назначению.
Остальное время, проведенное нами в Казани, я прожил довольно скучно; сидя у окошка, выходившего на двор, я смотрел на свою карету: она напоминала мне все страдания, вынесенные мною в ее небольшом пространстве в продолжение целых трех недель.
Хорошенькая татарка, жившая надо мною, впрочем, забавляла меня несколько минут, не потому чтобы я был поражен ее красотою или молодостью, но потому что представила мне маленький образчик совершенно для меня новых татарских нравов. У татар существует обычай, что женщина, увидев незнакомого человека, должна убегать или скрыть свое лицо. Она беспрестанно ходила в небольшой чулан, выстроенный против моих окон. Я ее стеснял: всякий раз, выходя из чулана, она не знала, на что решиться. Видя, что я спокойно сижу у окна, она покрывалась большою простынею и перебегала чрез двор; иной раз она закрывалась только руками, что было крайне неудобно, если она держала в них что-нибудь; чтобы пособить этому, она приподнимала конец платка, надетого на шею, и заслоняла им свое лицо, но в то же время открывала шею; скрывая одно, она обнажала другое. Когда она роняла что-либо из рук и нагибалась, чтобы поднять, тогда я видел ее лицо и плечи. Я полагаю, что едва ли возможно было совместить за раз столько кокетства и столько стыдливости. Признаюсь, что в другую, более удобную для веселья минуту, я наслаждался бы долее этою проделкою.
Небо уготовило мне новое сильное потрясение при выезде из Казани. При самом отъезде, когда мы уже прощались, наш курьер, стоявший у окна, закричал: «сенатский курьер!» — и в то же время назвал его по имени и спросил: «Кого тебе надобно». — «Да тебя»…. это слово тебя крайне меня смутило; колена мои подогнулись; я ничего не видел. Что нужно от нас сенатскому курьеру, подумал я, какое известие привез он? Оно, верно, касается меня.
Но я ошибся и дело оказалось проще: два сенатора отправлялись ревизовать губернии в Сибири. Сопровождавший их курьер, узнав о нашем прибытии, пришел навестить старого своего товарища Александра Шульгина. Никогда в жизни моей не испытывал я такого разочарования. Я долгое время не мог очнуться и прийти в себя; с этих пор я потерял всякую надежду дождаться приезда курьера с радостным для меня известием; сколько до этого желал я замедлить мою поездку, столько же теперь хотел ее ускорить. Я хотел знать свою участь, чтобы сообщить о ней своей жене и представить жалобу государю.
Мы выехали из Казани 17 мая, т. е. 29 числа по новому стилю; несмотря на жаркую погоду, в лесах мы видели много снега. От Казани до Перми около шестисот верст; дорога идет все лесом и лишь кое-где попадаются деревушки. Дорога прямая и широкая, но часто встречаются страшные болота и по ним мостовняк, езда по которому может просто вытрясти душу.
Мы встречали часто колодников, скованных попарно; их гнали в Иркутск, или на рудники в Нерчинск; между ними попадались и женщины; их сопровождали крестьяне ближайших к дороге селений. Они просили подаяния. — Ах! хотя я ехал в карете, но был без сомнения несчастнее их; страдания определяются состоянием души. Вид этих колодников, мрачность темного леса, рассказы о страшных убийствах, совершенных в этих пустынных местах, все это должно было увеличивать мою тоску; но милосердый Господь помогает несчастному и посылает ему надежду тогда, когда отчаяние его одолевает. Да, в этом лесу надежда — это благодетельное светило — явилось глазам моим. Оно светило мне, правда, издали, как солнечный луч, проникающий сквозь лес, но оно появилось мне наконец, и сердце мое еще в это самое мгновение ощущает его живительную теплоту. Я не могу в настоящее время сказать, почему произошла во мне такая перемена. Буду ли я в состоянии когда-либо это объяснить? [2]
2
Моя надежда основывалась на плане бегства из Сибири, который я надеялся осуществить при помощи моей жены. Об этом я скажу впоследствии. Примеч. автора.