Доверие сомнениям
Шрифт:
«В кабинете царила тишина. За все время чтения даже не зазвонил телефон. А.Т. это и не заметил. Между тем – я телефон взял на себя, точнее попросил секретаршу «взять на себя» все звонки во время чтения. А.Т. отвернулся к окну, как делал это всегда, когда думал. Своеобразная иллюзия одиночества.
Недавно лишь заметил я за ним привычку сутулиться. Между тем, привычка такая в нем, видать, очень давняя. Как-то попалась мне на глаза фронтовая фотография, на которой А.Т. беседует с Арсением Тарковским. А.Т. в шинели, на петлицах четыре «шпалы» полкового комиссара, но вот такой же – сутулящийся. Оба усмехаются, Тарковский, еще совсем молодой, без знаков различия – рядовой. Солдаты…
Твардовский заговорил о значении для каждого писателя – помимо широкого жизненного опыта – некоего конкретного и главного опыта, главного для писателя «эмоционального пласта биографии». То ли из детства, то ли из юности.
– Понимаете, потом будет большая жизнь, сплошные перемены, много событий и впечатлений…
Вот и Воронов такого типа писатель. Не понять, где кончается жизнь, где начинается литература. Фундамент его прочный, уральский, металлургический. По сути – он лирик, мечтатель! Но самозабвенный, суровый и застенчивый, из любви к людям. Вообще литература, писательский труд – дело «застенчивое», «совестливое». Думается, до тех пор, пока писатель в чувстве народности не доходит до самозабвения. Высший труд – и высшее писательское счастье! Шолохов здесь – образец недосягаемый. Но – о Воронове. На его «уральском фундаменте», увидите, вырастут многие другие вещи! Вроде бы другие, непохожие. А фундамент все снизу высвечивает, из души… Даже жаль, когда это – «другое», хоть личность, конечно, остается. Вообще это печальный факт. Вот Воронов написал прекрасную вещь о голубях. Никогда так хорошо не писал… А эта новая повесть сделана словно из одного камня. Прекрасная повесть. Но вот и он ушел к голубям… При этом я ничего не могу о них сказать плохого. Воронов пишет о голубях, … но и до боли любит людей, они тоже прекрасно описаны в этой его повести, которая в сущности представляет собой ответвление от железнодольского романа. Это совсем другое, нежели пришвинские книги. Я честно признаюсь, что не люблю Пришвина, хотя природу он, конечно, знал. Но он был плохой, злой человек. И людей он не любил. Он мог написать прекрасно, красиво, и вы могли увидеть, как по засыпанному черемуховым цветом озеру плывет лодка и за ней остается глубокий след. Но это никакого отношения к человеку не имеет. А когда он писал о людях, а не о вальдшнепах и собаках, то люди у него совсем не получались. Все выдуманное, воображенное. И философ был никакой, хотя очень любил философствовать. И хорошо опишет прогретый летним солнцем, отдающий запахом муравьиного спирта, смолы муравейник, хорошо все опишет, но вдруг скажет: «Это как китайцы», – о муравьях, и чувствуешь, глупо до невообразимости. А у Воронова все по-другому, и его природоведение иного свойства, честное слово, он мог бы поспорить этой вещью с самим Аксаковым».
Хоть и записал я все точно по поводу Пришвина, но сам пришел в удивление. Все казалось мне – вряд ли прав здесь А.Т.! Знавал я за ним этот максимализм и непреклонность оценок… Да что и говорить – он и о Есенине, случалось, отзывался, по меньшей мере странно. Не признавал его гениальным поэтом! В каждом таком случае я, не будучи согласен с ним, все же воздерживался от спора, думал над его оценками, старался понять. Тем более, что никогда они не отражали настроения, субъективизм момента. А.Т., раз высказав такое мнение, уже не менял его. Стало быть, немало передумал! Основание, чтоб мне отнестись к словам не с автоматизмом общепринятого «на данный момент». Когда такие люди, как Твардовский, что-то говорят не общепринятое, пусть их логика кажется – тонкой ниткой, а собственная – корабельным канатом, не спеши спорить. Подумай хорошенько – как бы не оказалось, что именно твой «корабельный канат» – нитка… Например, высказывание А.Т. о Есенине, одно из многих опубликованных в письмах поэтам, начинающим, малоизвестным, известным.
«Уж коль читать, так не одного же Есенина, на которого советую Вам взглянуть со стороны классической нашей поэзии, взглянуть, так сказать, глазами Пушкина, Лермонтова, Некрасова, чтобы убедиться, что поэт он, Есенин, в сущности, посредственный. Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье (ах, какой я красивый и какой трагичный!..). Да он и не столько пьян, сколько притворяется, что опять же противно».
Но ведь Есенин (пусть и не оценил значения, исторического сдвига) искренне оплакал «Русь уходящую», как в деревне, так и в городе!.. Этого не мог бы сделать поэт «посредственный». Да и мог ли так долго быть нужен душе, уже и новых поколений, нового, небывалого исторического опыта, «посредственный» поэт. И все же – авторитет слова Твардовского, который, видимо, не мог простить даже Есенину его «попутничества», его любви к прошлому – в ущерб любви к будущему…
И все же, и все же – в мнениях подобного рода, заметил я, у А.Т. всегда есть своя «За далью – даль… А там еще – иная даль». Затем, была у него во всем этом постоянная государственная забота о литературе нашей! Отсюда –
Дальше у Кондратовича шли записи мыслей Твардовского о Бунине и Есенине, о Цветаевой и Мандельштаме. Запись о сборе редакции по обсуждению романа Троепольского…
Все это было интересно, но мне хотелось до конца проследить судьбу романа моего однокашника по Литинститутской альма-матер Николая Воронова «Юность в Железнодольске». Уже пролистал полтетради – казалось оборвался раз и навсегда этот своеобразный роман о романе, как сам Твардовский сказал. Впрочем, мне всегда хотелось именно такой роман написать – о всех превратностях судьбы, о всех злоключениях автора и его рукописи до того, как ей стать романом! Сверхзадача казалась мне не по плечу. И вот впервые мне подумалось, что я все же смог бы; что стоит лишь начать. Хотя бы об этом романе «Юность в Железнодольске»! Но все же это было ощущением минут. Всплеске уверенности, и снова сомкнулась гладь сомнений. Может, всего лишь вспышка вдохновенности, из тех, которые навещают поэтов, но так мало сулят труду прозаика!..
Я уже готов был закрыть тетрадь, когда снова мелькнули имя Воронова и название романа.
«Застал А.Т. за просматриванием корректуры номера. Я уже готов был прикрыть дверь, чтоб не помешать, когда А.Т. сказал – «заходи». Отложив корректуру, он стал изучать мое лицо. Я знал эту манеру его – додумывать таким образом те мысли, которые он собирался поведать мне. Точно соизмерял их со мной, с моим ресурсом понимания. Или даже так: с ресурсом понимания момента…
– Понимаешь, Алексей Иванович… Писателей можно условно поделить на… образных изобразителей (скажем так), и на интеллектуальных изобразителей. Тоже – скажем так. В чистом виде, конечно, редко встретить того или другого. Скажем, к первым можно отнести Шолохова, ко вторым Леонова. Это я по крупному счету. Сам здесь можешь выстроить два ряда, на свое усмотрение. Не о наличии, или отсутствии прямой философичности речь! О самом художественном методе. Скажем, без этой, «интеллектуальной изобразительности», не обходился, например, Грин. Ты понял – о чем я? Посреди написанного автор как бы задумывается, отвлекается ради общих философских раздумий. И о написанном, и о жизни. Забвение и себя, и читателей… Так вот, Воронов – хоть учился в Литинституте – ничему ни у кого, к счастью, не научился! В том смысле, как и Шукшину жизненность «помешала» выучиться кино во ВГИКе. Один в своем роде, – сравнения ничего не дадут здесь… Скажем, такое место. «С тех пор как я начал помнить собственные чувства, самым важным и постоянным моим чувством было то, что я сохраняю свою неотделенность от матери даже в разлуке. Во время побегов из дома единственное, от чего я страдал, было то, что я поступал вопреки неразрывности, которая существовала между нами. Но все-таки и в бегах ни движение, ни расстояние не прерывало нашей взаимосвязи. Должно быть, из-за этого я страдал сильнее других мальчишек от тоски и от того, что ввергнул мать в ничем не заслуженные тревоги, какие могут подорвать ее жизнь»…
Чувствуешь – о чем я? Ведь это не просто величаво-торжественно и вместе с тем скрытно-эмоциональная тирада-заставка для начала главы. Это философия? Образно-философская мысль? Наука? Да это, брат, самая что ни на есть поэзия!
– У Толстого то и дело встречаешь, – неуверенно заметил я. А.Т. не дал мне продолжить.
– Но здесь совершенно самостоятельно! «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»? Скажем, это место. На что только не способна художественная мысль! Именно высокогорная поэзия, толстовская пророческая вещательность – как бы поверх голов читательских, поверх рукописи, дальше своего момента времени…
Молодец он, Воронов. Сколько таких мест! Но, посмотри, об этом же, о чувстве матери в нас, на всю жизнь, кто только ни писал, – а вот нашел свою мысль и художественно точную, и точно научную! Тут и для психологов пожива есть. Истинная мысль, найдя истинную форму в прозе, – и без стихов – становится поэзией! У нее тут же и своя музыка, свое органное звучание… Трудное, голодное, военно-тыловое и безотцовское – заводское – детство ремесленника досталось Воронову – оно и стало его писательским богатством. Заметил я здесь два рода закалки. Либо – на всю жизнь напористый эгоизм, который у нас даже прикрывается подчас общественником, либо – на всю жизнь строгая, требовательно-понимающая, активная любовь к людям… К счастью, у Воронова второе… Есть такие мальчики в каждой школе, в каждом селе, которых все любят – и учителя, и однокашники, и сельчане, хотя сами мальчики эти меньше всего добиваются любви этой. Не обязательно, чтоб были отличниками в учебе, чтоб являлись признанными коноводами в играх сверстников, чтоб, наконец, нарочитостью тимуровца обратили на себя внимание взрослых. Нет, заданности или нарочитости меньше всего в них. Подчас и характер не из легких, и послушанием не отмечены, и поступки иной раз удивляют всех, а кончается тем, что такой мальчик, затем – подросток все равно заслуживает всеобщую любовь! Не встречал такое, Алексей Иванович?