Довлатов и окрестности
Шрифт:
Довлатов на собственном примере убедился, что автор - всегда жертва обстоятельств. Избегая ссылаться на провидение, он об этом писал прямо, но без подробностей: "Видно кому-то очень хотелось сделать из меня писателя." Довлатов не верил, что писателями становятся по собственной воле. Воспитывая дочь Катю, Сергей говорил, что "творческих профессий надо избегать. Другое дело, если они сами тебя выбирают".
Сергей считал, что человек не может быть хозяином своей судьбы чужой - другой дело.
Полноправным автором Довлатов был скорее в жизни, чем в литературе. Отсюда его любовь к интригам.
Сергей был гениальным обидчиком-миниатюристом.
Так, в период вражды "Нового американца" с другим нью-йоркским еженедельником - "Новой газетой" Сергей написал редакторскую колонку то ли о душевности, то о бездушии американцев. В ней рассказывалось, как в метро стало тошнить женщину и он протянул ей - внимание!
– "Новую газету". Вскоре, однако, Сергей сам стал печататься в обиженном им органе. Поэтому, когда дело дошло до отдельного издания "Колонок", вместо "Новой газеты" в этом эпизоде фигурирует просто "свежая газета".
Сергей умел любого втянуть в свою интригу. Однажды он сказал многострадальному Лемкусу, что Генис не советует ему читать его рассказы. Я только рот открыл - и тут же закрыл. Ничего такого я не говорил, но ведь и спорить не приходиться.
Умея всех задеть, Сергей и сам с энтузиазмом представлял себя жертвой. То и дело он затевал долгие разбирательства по поводу им же выдуманной обиды.
Опытный режиссер, он не внушал, а направлял страсти, чтобы с искренним участием следить за их потоком. Его любили женщины трудной судьбы, и он с щедрым интересом вникал в их безнадежно запутанные дела. Больше всего ему импонировали те запущенные случаи, в которых виновато было его "любимое сочетние - нахальность и беспомощность". В эмиграции таких хватало. Им Сергей посвятил "Иностранку": "Одиноким русским женщинам в Америке - с любовью, грустью и надеждой".
Довлатову нравилось быть рыцарем. Он обожал громовым голосом цитировать из "Капитанской дочки" - "Кто из моих людей смеет обижать сироту?" Сергей и правда становился опасным, если дам обижали другие. Так, он не разрешал нам смеяться над дебютом писательницы, рассказ которой начинался словами "он посадил меня голой попой на теплую стиральную машину".
Сергей любил интриги. Горячо вникая в интимные обстоятельства знакомых, он с одинаковым усердием помогал их распутывать - или запутывать. Сергей вел себя, как персонаж Борхеса, который, предложив устранить ладейную пешку, пишет статью о том, почему этого делать не не следует.
Довлатов плел паутину исключительно ради красоты узора. Что не делало ее менее опасной.
Сергей не пытался увеличить количество зла в мире - он хотел внести в него сложность. Довлатов упивался хитросплетением чувств, их противоречиями и оттенками.
Чтобы быть автором, Довлатову нужно было раствориться среди других. Чтобы чувствовать себя живым, Сергею необходимо было жить в гуще спровоцированных им эмоций. Иногда он напоминал Печорина.
"Все мы не красавцы" Довлатов мало что любил - ни оперы, ни балета, в театре - одни буфеты. Даже природа вызывала у него раздражение. Как-то в обеденный перерыв вытащили его на улицу - съесть бутерброд на весенней травке. Сергей сперва зажмурился, потом нахмурился и наконец заявил, что не способен функционировать, когда вокруг не накурено. С годами, впрочем, он полюбил ездить в Катскильские горы, на дачу.
Мне кажется, Сергей был просто лишен любопытства к не касающейся его части мира. Он не испывал никакого уважения к знаниям, особенно тем, что Парамонов называет "необязательными". Обмениваться фактами ему казалось глупым.
Несмешную информацию он считал лишней. Довлатов терпеть не мог античных аллюзий. Он и исторические романы презирал, считая их тем исключительным жанром, где эрудиция сходит за талант. Сергей вообще не стремился узнавать новое. Книги предпочитал не читать, а перечитывать, путешествий избегал, на конференции ездил нехотя, а в Лиссабоне и вовсе запил. В результате путевых впечатлений у него наберется строчки три, и те о закуске: "Португалия…
Какое-то невиданное рыбное блюдо с овощами. Помню, хотелось спросить: кто художник".
Мне тогда все казалось интересным и понять довлатовскую индифферентность было выше моих сил. Я не только выписывал каждый месяц по дюжине книг, но и читал их. И историю Карфагена, и дневники Нансена, и кулинарный словарь. Я знал, как устроена дрободелательная машина, мог перечислить гималайские вершины и римских императоров. Кроме того, я тайком перечитывал Жюль Верна, и сам был похож на капитана Немо, который на вопрос "какова глубина мирового океана?" отвечает сорока страницами убористого текста. Что касается путешествий, то ездить мне хотелось до истерики. Я побывал в сорока странах.
Более того, мне всюду понравилось.
Довлатову я об этом не рассказывал - страсть к передвижению ему была чужда.
И, как выяснилось, неприятна: "Вайль и Генис по прежнему работают талантливо. Не хуже Зикмунда с Ганзелкой. Литература для них - Африка. И все кругом - сплошная Африка. От ярких впечатлений лопаются кровеносные сосуды… " Может быть, Сергей был и прав.
В Париже есть музей неполученных посылок. Одна поклонница посоветовала Беккету туда сходить: вещи без хозяев, анонимные, заброшенные, каждый экспонат как пьеса абсурда. Беккет, однако, вежливо уклонился: "Видите ли, мадам, - сказал он, - я с 56-го не выхожу из дома".
Беккет был очень образованным человеком. Знал много языков, обошел пешком пол-Европы. Лучший студент дублинского Тринити-колледжа, эрудит, любитель чистого и бесцельного знания, он мечтал остаться наединне с Британской энциклопедией. В его юношеской поэме о Декарте я не разобрался даже с названием. ЗПримечаний в ней больше, чем текста. Но однажды Беккету пришло в голову, что непознаваемого в мире несоизмеримо больше, чем того, что мы можем узнать. С тех пор в его книгах перевелись ссылки, а сам он не выходил без нужды из дома. Все, что Беккету было нужно для литературы, он находил в себе. Сергей - в других.
Довлатова интересовали только люди, их сложная душевная вязь, тонкая З"косметика человеческих связей". Иногда мне казалось, что люди увлекали Сергея сильнее всего на свете, даже больше литературы. Впрочем, Довлатов и не проводил четкой границы между личностью и персонажем. Люди были алфавитом его поэтики. Именно так: человек как единица текста.
Сергей сочувственно вспоминал уроки Бориса Вахтина, который советовал своим младшим коллегам писать не идеями, а буквами. Но сам Довлатов писал людьми.