Довлатов и окрестности
Шрифт:
Больше всего досталось, пожалуй, Поповскому.
Поповский был опытным и плодовитым литератором. Советская власть запретила множество его книг, но выпустила еще больше. В "Новом американце" Марк Александрович дебютировал яростной статьей под названием "Доброта". Затем, борясь со злоупотреблениями, он единоручно развалил последнюю действующую организацию в эмиграции - Ассоциацию ветеранов.
Человек безоглядной принципиальности, Поповский был изгнан из 14 редакций.
Однако, была в его тяжелом характере редкая по благородству черта - хамил Поповский только начальству. С остальными Марк Александрович обходился хорошо: с дамами - учтиво,
Однако владельцам "Нового американца" суровый Поповский внушал трепет.
Поэтому в трудный для газеты момент его назначили заместителем Довлатова.
Поповскому отводилась роль комиссара, вроде Фурманова при Чапаеве - он должен был компенсировать наше кавалерийское легкомыслие.
Из этого ничего не вышло, но Сергей не забыл своего непрошенного заместителя. Он вывел Поповского в "Иностранке" как Зарецкого, автора книги "Секс при тоталитаризме". Собирая для своей монографии материал и одновременно флиртуя с главной героиней повести, Зарецкий спрашивает ее, когда "она подверглась дефлорации":
– До или после венгерских событий?
– Что значит - венгерские события?
– До или после разоблачения культа личности?
– Вроде бы после." Самое удивительное, что не только жертвы Довлатова, но и сам он довольно тяжело переживал им же нанесенные обиды.
Через пять лет после смерти Сергея Поповский, заявив, что он "не разделяет банальную истину о том, что о мертвых надлежит говорить либо хорошо, либо ничего", обвинил Довлатова в пасквилянстве. Призывая в поддержку самого автора, он приводит написанное ему Довлатовым письмо: "Ощущение низости по отношению к вам не дает мне покоя уже довольно давно. Я считаю, что Вы имели все основания съездить мне по физиономии… Короче говоря, я не прошу Вас простить меня и не жду ответа на это посланье, я только хочу сообщить Вам, что ощущаю себя по отношеннию к Вам изрядной свиньей".
Нет оснований сомневаться в искренности письма - Сергея каялся с тем же размахом, что и грешил. Однако, характерно, что признавая свою неправоту, он отнюдь не обещал исправиться. Наверное, потому и прощения не просил.
Похоже, что у Довлатова не было выхода. Литература, которую он писал, не была ни художественной, ни документальной. Он мучительно искал третьего - своего - пути.
Об осознанности этих поисков говорит одно редкое признание Довлатова.
Уникальность его в том, что сделано оно под видом письма в редакцию.
Пользуясь маской выдуманного им доцента Минского пединститута, Сергей сказал о себе то, что хотел бы услашить от других: "Довлатов-рассказчик создает новый литературный жанр. Документальная фактура его рассказов - лишь обманчивая имитация. Автор не использует реальные документы. Он создает их художественными методами. то есть сама документальность - плод решения эстетической задачи. И как результат - двойное воздействие. Убедительность фактографии помножается на художественный эффект".
Я никогда не мог понять, как может писатель сесть за стол и вывести на бумаге: "Иванов (или -
Горький запрещал молодым авторам писать "снял сапоги", потому что это уже было до них сказано. Безнадежная банальность снятых сапог и скрипучего крыльца делает литературу невозможной.
Классиков это не смущало, потому что они умели создавать массированное чувство реальности. Читатель готов был в нее верить до тех пор, пока повторенный тысячу раз прием не перестал работать. Но к нашему веку беспомощным плагиатом стал казаться не определенный сюжет или герои, а сам способ художественного воспроизводства действительности, одновременно простодушный и условный, как картина, вышитая болгарским крестиком.
Уже Толстой жаловался Лескову: "Совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают или я отживаю".
Довлатов, отдавая себе отчет в исхоженности этого пути, прекрасно его пародировал. Например, он мог ни разу не запнувшись имитировать целыми страницами роман глубоко уважаемой им Веры Пановой. В этой псевдоцитате было все, из чего состоят обычные романы - изнурительно детальный пейзаж, подробное описание костюма героев, их сложная внутренняя жизнь.
Сергей искренне считал, что во всем виноваты гонорары. Советский Союз - единственная страна, где платят не по таланту, и даже не по тиражу, а за печатный лист. Понятно, что советские романы - самые толстые в мире, - говорил он.
– Каждое придаточное предложение - полкило говяжьих сарделек.
Ощутив исчерпанность обычной художественной литературы, автор либо машет на все рукой, обменивая "скрипучее крыльцо" на сардельки, либо пишет литературу необычную.
Сергей пробовал сочинять странную прозу. Иногда удачно - "я отморозил пальцы рук и уши головы". (Чувствуется, что к тому времени Платонов уже заменил Хемингуэя). Но чаще опыт себя не оправдывал, как это случилось с местами симпатичной, но в целом невнятной детективной повестью "Ослик должен быть худым".
В сущности, авангардный изыск Довлатову претил. И понятно почему. Кто-то правильно заметил, что экспериментальной называют неудавшуюся литературу.
Удавшаяся в определениях не нуждается.
Тогда я так не считал и радовался всему непохожему. Но Довлатов к этим привязанностям относился прохладно. Ему не нравился эзотерический журнал "Эхо", который издавали в Париже Марамзин с Хвостенко. Зиновьев вызывал у него скуку, Мамлеев - тоскливое недоумение. Книжку Саши Соколова Довлатов отдал, едва открыв.
Сергей не верил в непонятное и не прощал его даже своим приятелям.
Кузьминский, собиратель авангардной поэзии, горячо заступился за одного из них, но было поздно - тот уже попал в "Компромисс":
"- Кто эта рыжая, вертлявая дылда? Я тебя с ней утром из автобуса видела.
– Это не рыжая, вертлявая дылда. Это - поэт-метафизик Владимир Эрль." Довлатов не вел литературоведческих разговоров, терпеть не мог умных слов и охотно издевался над теми, кто их употреблял. Например, надо мной: "Генис написал передачу для радио "Либерти". Там было множество научных слов - "аллюзия", "цезура", "консеквентный". Редактор сказал Генису: - Такие передачи и глушить не обязательно. Все равно их понимают лишь доценты МГУ".