Довлатов и окрестности
Шрифт:
Со мной было хуже. Сергей узнал, что у меня есть сын года через полтора после того, как он родился. Хотя мы и встречались с Довлатовым тогда чуть ли не каждый день, я никак не мог выбрать жанр для этой новости. Представьте себе собутыльника, к которому можно обращаться только стихами.
Кстати, Сергея бы это не смутило. В рифму он сочинял километрами. Записки посылал обычно в стихах. Так, передавая нам с Вайлем свои рассказы "мы о нем собирались писать статью", он сопроводил их двумя четверостишиями:
Разгоняя остатки похмелья,
Восходя
Я рассказы с практической целью,
Отсылаю сегодня туда -
Где не пнут, не осудят уныло,
Все прочувствуют, как на духу,
Ибо ваши ТАКИЕ-ТО рыла,
Тоже, как говорится, в пуху!
Однажды Довлатов пообещал страстному любителю поэзии Эдику Штейну сопровождать каждую рюмку четверостишием. К утру, когда стихов набралось на "Манас", мы отправились к лесному водопаду. От купанья Довлатов брезгливо уклонился, сказав, что зубы он уже чистил. Тогда неутомимый Штейн затеял футбол. Хотя в свою команду Эдик взял лишь моего спортивного брата, а нас было трое, силы оказались неравными: с первым же ударом по мячу Вайль лег, а Довлатов закурил.
Сергей ненавидел все, что не является литературой.
Когда мы только познакомились, я спросил, любит ли он рыбу. Трудно поверить, что невинный вопрос мог вызвать такую бурю. "Безумец, - гремел он, - любить можно Фолкнера".
Рыбу любил его отец, носивший редкую фамилию Мечик. Он считал, что именно от него она попала в "Разгром" Фадеева, с которым он учился в одной владивостокской школе.
Однажды Довлатов писал: "В жизни отца рыба занимает такое же место, как в жизни Толстого - религия".
Донат Исаакович не спорил. К литературе он относился с большим уважением, чем к себе или родственникам. Я сужу об этом потому, что встречая в книгах Довлатова свое имя, он, в отличие от других жертв сына, никогда не пытался рассказать, как было на самом деле.
К тому же Донат Исаакович и правда любил поесть. В своих историях он походил на Хемингуэя - всегда упоминал, где пили и что ели. В застолье Донат Исаакович был неутомим и элегантен. За д; лет знакомства я не видел верхнюю пуговицу его сорочки. Даже к почтальону он выходил в пиджаке.
Мечик много и с удовольствием писал, но больше всего мне нравится его завещание: на похоронах он велел не скорбеть и на кладбище зря не ходить.
Довлатов любил не рыбу, а мясо, особенно котлеты. Уверял, что однажды съел их полведра. Ему нравились, - писал он, - "технически простые блюда.
Что-нибудь туго оформленное, сухое и легко подающееся дроблению. Вроде биточков".
Или - добавлю - пельменей, которые он научил меня лепить из лепестков корейского теста. Умел он готовить и гороховый суп, а однажды, чтобы убедить жену Лену в трезвости, сварил - взамен опрокинутой им же кастрюли - щи из салата, с которым он перепутал капусту.
Короче, Довлатов преувеличивал свое кулинарное безразличие, потому что оно входило в его символ веры: "Нельзя, будучи деклассированным поэтом, заниматься какими-то финскими обоями".
Писательство
Писатель упирается в действительность до тех пор, пока не оставит на ней свой след. Если это ему удалось, мы с удивлением обнаруживаем, что жизнь подражает литературе. Вымысел изменил реальность. Сказка - буквально - стала былью, слово - плотью. Хармс мечтал писать такие стихи, чтобы ими можно было разбить окно, как камнем.
Фокус тут в постоянстве. Писатель всегда и всюду занят одним: он ждет, пока сквозь него, как бамбук в китайской пытке, прорастет литература.
Становясь писателем, автор до последней капли отжимает из жизни все, что не является литературой. Но и тогда вместо входного билета ему достается лотерейный.
Связь Довлатова с литературой была настолько долгой, что, как брак, требовала законного оформления - печати. Не рукопись, как у Булгакова, а книга - главная довлатовская героиня.
Сейчас, когда книжный рынок - первым!
– стал настоящим, печатный станок не отличается от того, что печатает деньги: бумага с краской. Но в прошлой жизни книга меняла дело. И не только потому, что ее можно было обменять на "финские обои". Как всякий обряд, книга была пустой и необходимой формальностью. Выход в свет - инициация, впускающая автора в литературу не на его, а на ее условиях.
Мне это понять было трудно. Магия типографии меня не задевала - я там работал, метранпажем в русской газете. Этажом ниже располагалась книжная лавка девяностолетнего эсера Мартьянова, известного тем, что он промахнулся, стреляя в Ленина. В его магазине я всего навидался - от тома "Гоголь в КГБ" до монографии, начинающейся словами "Как всем известно, Атлантида располагалась на месте затонувшей Лемурии". В эмиграции ничего не стоит напечататься. Вернее стоит, но не так уж дорого, поэтому и книг тут, как семечек.
Но Довлатов к печати относился иначе. Конечно, и в России хватало книг, которым он придумал общий заголовок "Караван уходит в небо", но они не мешали Сергею ценить ритуальную природу литературы. Виртуальная самиздатская книга существует в мире идей наравне с прочими абстракциями. В ней есть привкус необязательности, произвольности и призрачности.
Рукопись - как ногти: интимная часть автора, которая со временем начинает его тяготить. Жить слишком долго с рукописью негигиенично, духовно неопрятно. Заражая автора, ненапечатанная рукопись начинает гнить, мешая расти новому.