Дракоморте
Шрифт:
— Вон там родник, — проходя мимо котулей, Илидор ткнул пальцем на северо-запад, откуда явственно слышал голос воды. — Шагов триста.
Котули при виде дракона умолкли и начали коситься на Ыкки, а тот делал вид, будто всецело поглощён состоянием ведёрка. Дракон, ничего не заметив, прошёл мимо — к Фодель, которая сидела на подстилке у лекарского шатра и при свете фонаря сматывала рулончиками бинты-тряпицы, выстиранные ещё на месте прежней стоянки и просохшие в дороге. Илидор присел рядом и тоже принялся сматывать тряпицу. Целый ворох их лежал в большой корзине.
Позади, в шатре, лекарка что-то успокоительно втолковывала раненому, а тот плаксиво спорил. Из-за незадёрнутого полога падал свет фонаря,
Когда Илидор уселся рядом с Фодель, она заговорила, продолжая незаконченный в пути разговор, словно и не прерывала своей речи:
— Потому нет смысла горевать и печалиться о смерти наших братьев, которые жили честно и умерли, выполняя свой долг. Ведь частица отца-солнца, что горела в их груди очищающим пламенем, не угасла. Она вернулась к целому. Снова стала частью отца-солнца.
— Ну и я говорю: выходит, можно вообще не беспокоиться, — очень ровным голосом ответил Илидор. — Ты всегда при деле, если с Храмом: или носишь свет в своей груди, освещаешь им мрак, выжигаешь тьму — и, значит, бесконечно молодец. Или у тебя ничего не получилось, и тогда свет из твоей груди отправляется домой, что тоже очень хорошо. Что бы ни случилось — всё идёт по плану. Даже если ты обосрался — это тоже план такой.
Каким-то образом Фодели иногда удавалось смотреть на дракона сверху вниз, хотя она была ниже его ростом. И дракон от этого всегда утрачивал запал — отчасти потому что подобные взгляды напоминали Илидору трудное детство в Донкернасе, отчасти — поскольку он не понимал, что может противопоставить Фодель. Не ответишь же жрице так, как мог бы ответить кому-нибудь из донкернасских эльфов!
— Не в любом случае всё идёт по плану, мой друг, — произнесла жрица назидательно и при этом так приветливо, что дракону почти неудержимо захотелось скорчить ей рожу, и он бы скорчил, если бы не всепоглощающее чувство досады. — Ведь осколок отца-солнца в груди может угаснуть. И тогда ничто не сумеет осветить темнейшие углы мрака, и тогда нечему будет возвращаться к отцу-солнцу, чтобы снова стать частью целого после нашей смерти.
— О, — сказал золотой дракон.
— Потому наиважнейшее, — проговорила Фодель мягко и с нажимом, словно опуская Илидору на лицо пуховую подушку, — наиважнейшее — не утратить частицу света, которая горит в твоей груди. Ведь тот, в чьей груди погаснет сияние отца-солнца, не сумеет озарить дорогу даже самому себе.
— И что происходит после смерти с людьми, которые потеряли свой свет? — спросил Илидор, чувствуя, как немножечко немеют его губы при мысли об утрате света.
Ему не нужно разделять веру в отца-солнце, чтобы понимать, насколько это бесконечно страшно: утратить огонь, который горит у тебя внутри.
Фодель пожала плечами. Лицо её как будто постарело от этого вопроса, или же его так причудливо освещал свет фонаря в сгущающейся темноте. А может быть, жрица просто устала, что очень даже возможно после такого дня. Отвернулась и принялась пересчитывать смотанные тряпицы, а потом стала копаться в корзине, где лежало ещё много несмотанных тряпиц.
— Дель, — с нажимом произнёс Илидор. — Ответь мне.
Жрица вздохнула, обернулась, но глядела она не на дракона, а в землю, и вид у Фодель был какой-то скукоженный.
— Люди, которые потеряли свой осколок солнца, будут вечность бродить в темноте и стараться его отыскать.
— О, — повторил дракон. — Но ведь очень трудно отыскать в темноте погасший осколок, разве не так?
Фодель едва заметно развела руками, подхватила с земли охапку смотанных тряпок и пошла к лекарскому шатру. Илидор смотрел на неё и чувствовал, как поднимается дыбом чешуя на затылке, несуществующая в человеческой ипостаси. Вовсе дракон не находил удивительным,
То есть они верили, что выбор был именно таким.
— Но для жрецов Храма Солнца умирание тела является лишь переходом в иное состояние материи, которое для упрощения мы можем назвать возвратом к истоку, — издалека донёсся до Илидора голос Язатона. — Жизнь дана нам для того, чтобы нести в своей груди свет отца-солнца, выжигать тьму и мрак на своём пути, а когда мы перестаём быть живыми, то рассыпаемся в прах и возвращаемся в состояние солнечной пыли.
Илидор слушал успокаивающий зычный глас Язатона и немножко, самую чуточку хотел сейчас быть жречонком или малышом, который слушает мудрые речи и находит в них ответы на неразрешимые вопросы, вроде «Ну какой же кочерги в жизни случается всякая неумолимая хренотень?». Может быть, самую малость Илидор в это мгновение даже хотел быть жрецом Солнца. Да, жрецом, который способен умереть спокойно, с чувством исполненного долга или даже с радостью, ожидая, что после смерти сияющий осколок солнца, который жил в его сердце, воссоединится с настоящим солнцем, целым и вечным.
Но Илидор не был ни малышом, ни жрецом Храма Солнца. Илидору было тоскливо. У Храма не нашлось для дракона настоящих ответов — ведь Илидор, в отличие от жрецов, не имел ни единой причины верить в посмертные воссоединения внутреннего света с солнечным целым. Драконы знают наверняка, что после смерти нет никаких воссоединений ни с кем, нет никаких событий и действий, нет встреч и завершения важных историй, нет ответов на вопросы, нет радости, скорби или одиночества. То, что происходит после смерти, вообще бессмысленно описывать, когда ты живой, мыслящий и чувствующий. Ведь после смерти у тебя не будет ни тела, ни мыслей, ни чувств.
После смерти есть просто вечность. И больше ничего.
Имбролио
Избушка в лощине заброшена давно — десятки лет, сотни? Покосилась, осела, печально свесила скаты крыши, доски покрылись сеткой трещин-морщин, слепо таращатся провалы маленьких окон, окружённые грубо вытесанными плоскими наличниками.
С охлупня и водосточника свисают пучки трав. Свежих.
А под этими пучками, почти касаясь их макушкой, стоит статуя молодой женщины — не то вырезанная тончайшим резцом из дерева, не то слепленная из неведомой в других краях глины, тёплой, дышащей, почти живой. Волосы распущены по плечам и, кажется, немного сверкают на солнце, а может, это так падают на них блики. Длинное, в пол, платье из плотного бархата, накидка из бобриного меха на плечах. Лицо сосредоточенное, неприятное этой сосредоточенностью, глаза хищные, лисьи. Двумя руками женщина держит толстый резной посох — сказать бы, что из кости, да чья же это может быть кость — толщиной с трёхлетнюю осину, высотой в человеческий рост? В навершии посох распадается на два рога — не козлиных, не оленьих, не лосиных — они расходятся в стороны и уходят торчком вверх-назад, словно длинные любопытные уши, а может, это и не рога вовсе никакие, а гребень. Кажется, будто посох вместе с женщиной слушает полунников, которые пришли сегодня к заброшенной избушке в лощине.
Полунников пятеро — пятеро здоровых, сильных мужчин, которые сейчас виновато сжимаются, ёжатся, всеми силами пытаются казаться меньше. Зеленоватые лица в красных пятнах, поникшие волосы, похожие на высохшие водоросли, подвижные усики-жгутики не шевелятся на макушках, свисают безжизненно вдоль висков. У одного полунника замотана грязной тряпицей шея, и он неловко поворачивается всем телом сразу, у другого обмотано предплечье, и он кренится на правую сторону.
— Кьелла, — выдыхает старший.