Дробленый сатана
Шрифт:
– Как вы можете в такое время так не стесняться с грудью!
– заявляет она, однако, обозначив нужную тему, сама же сбивается, злонравные намерения забывает и говорит:
– Когда я была девушкой, у моей подруги кружочки, которые у нас на грудях, выглядели точь-в-точь как пара глаз. А что вы хотите, это же была старинная грудь! Мы, девочки, когда хвастались одна перед другой нашим уже дамским телом, ей очень завидовали, но она умерла на чахотку...
– У нас тоже у барышень Стецких...
Похоже, начинается разговор не для наших ушей, так что не станем вслушиваться...
У
– Я выточек на казакине не стала делать!
– говорит, чтобы хоть что-то сказать, Линда.
– Какие выточки?! Что вы балбечете? Это у вас шестая грудь, а у нее же все впалое!
Слава Богу появляется кот и прыгает к Линде на колени.
– А ко мне не идет!
– говорит хозяйка.
– Я этого котика знаю, он у меня гостевает!
– радуется Линда перемене разговора.
– Уж очень он странный. Вчера, знаете ли, сидел в белье, прямо в мыльной воде. Только уши торчали.
– Наверное, вы отоварились мраморным мылом, которое из вонючих кишок варят, - догадывается Ревекка.
Линда подхватывает кота под мышки, и, уставясь ему в треугольное с прижатыми ушами рыло, фыркает: "Пш-ш-шонки хошь?!". Кот что есть мочи мотает башкой, вырывается и убегает.
– Не хочет, паразитина!
– Я кошек не люблю! От них вши!
– говорит Ревекка.
– А не глисты?
– зачем-то сомневается Линда.
– Кошки, собаки, для чего они нужны? Особенно мопсики?
– настаивает Ревекка, не снизойдя до Линдиной реплики. А Линда, не слишком хорошо освоившаяся в русском, вдруг выпаливает: "Мопса своего наша барыня на фольварке пездолизком звала...".
Все пропускают плохое слово мимо ушей, а Ревекка возвращается к прежней теме:
– Нет, вши! Зачем вы говорите, если не знаете! Что у меня не было вшей! У всех же в войну были. У вас были, Лампья?
– Были!
– кивает хозяйка.
– И у мужа тоже?
– но, поняв, что такого говорить не стоило, кричит за забор: - Больше не бегай! Брось этот монах! У тебя же сердце!
– А у меня после бани одна вошка в бретельке стала жить!
– сообщает Линда.
– Это платяная!
– победно констатирует Ревекка.
– А еще бывают головные и подкожные!
– (насчет подкожных ее собеседницы ничего не знают, как не знают, что в этот момент, весь натираясь серортутной мазью, с ними единоборствует перепуганный Фимка со Второго проезда).
Платяные, головные, подкожные... Ну разговор!
Уберечь бы от забвенья этот разговор, Господи! И серый садовый стол. И теплый солнечный свет.
А Линда о подкожных, похоже, вспомнила (девочки в детдоме, когда у них волоски выросли, таких бекасов от завхоза набирались), но, чтобы разговор не перекинулся на противную мазь, заговаривает об ожидаемом долгие годы газе:
– Чайник поставишь, и кипит!
– Когда можно пожить, не остается годов!
– сетует Ревекка.
– Примус же такой капрызный!
– вздыхает Линда.
– Я прымус не употребляю...
– поджимая губы, показывает себя Ревекка.
Филологи! Умоляю, обратите внимание на неприкаянную нашу фонетику! Отразите ее в ваших трудах! Их же больше нет, этих собеседниц у серого от дождей дощатого стола, и никогда не будет! И нигде!..
...Хозяйка говорит Линде, чтобы забирала этажерку. Она хотела с утра все с нее снять и протереть от старой пыли, но, глянув на лежавшие в кресле клеенчатые тетради, махнула рукой, мол, пусть уносит как есть.
И Линда незамедлительно берет ее вместе со стопкой книжиц и прилипшими к этажерочным полкам газетами.
Книжки складываются в сетку, отчего их брошюрочные оконечья начинают торчать из авосечных дырок. Кое-что уложилось в ведерко. Сетку и ведерко Линда взяла в одну руку, другой подперла взваленную на спину этажерку, и получилась точно Иисус, уходящий доводить книжникам, что все их суемудрие тут и поместилось.
Соседки ушли.
На полу, где этажерка стояла, останется теперь пустое место, и комнатная обстановка словно бы сдвинется в сторону, обозначив, что истребление Игнатия Юльевича имеет место.
А она вернулась сжигать страницы, на которых он, оказывается, живой и по-прежнему мучитель, хотя теперь уже беспомощный. Куда беспомощней ее, сухорукой.
Жертва всесожжения продолжилась. Шашлыками не пахло. Какое шашлыками! Мясного она не ест - дорого. А рыбу не почистить...
...Сняли с креста и унесли. Как это сняли? (Боже, что я пишу!) Украдкой древние гвозди было не вытащить - в левантийском дереве они сидели натуго. А значит, если, снимая тело, печальники Его проделали всё незаметно (что непредставимо!), это вполне могло быть сочтено чудом, ибо всякий знал - тайком или в сторонке такое не получится!
Как они выглядели, гвозди? Граненые? Граненые можно использовать по многу раз, и вытаскиваются они легче. Но чем и как? Крест, конечно, валили, стараясь не оскверниться, коснувшись смертника, уже испортившегося на жаре и исклеванного птицами, хотя птиц они целый день спугивали, с воплями выскакивая из-за ближней купины. Но как же вытаскивали гвозди? Рычаг усилия упирался же в мертвую плоть (иначе не возьмешься) и мозжил ее! И, значит, Богочеловека доизувечивали печальники Его...
...Все, о чем она сейчас читала, вставало перед ней. Правда, на кресте был Игнатий Юльич. Оказывается, именно она всю их супружескую жизнь его приколачивала, а теперь, сминая запястья его каллиграфических рук, вытаскивает гвозди. Тех самых рук, которыми он стал ее тогда впервые бить, сорвавшись в обвислой майке с места и дожевывая еду передними зубами...