Другая музыка нужна
Шрифт:
Петер, Петер, Петерка Чики!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Пиште от страха хочется стать Иштваном, но он вынужден остаться Пиштой
1
Не дело автора решать, почему оно было так, — то ли чтоб не возникло различий, а они могли привести к неприятным осложнениям, то ли еще почему, но несомненно, что пештские заводы и работавшие на них люди были удивительно похожи друг на друга.
Сами улицы, что вели к заводским кварталам,
А домa! Не у одного, так у другого вдруг выглянет срам из-под задравшейся рубахи-штукатурки. Но дома не чувствовали стыда. Не они были в этом повинны. Они стояли гордо и вызывающе, и всякий имевший уши слышал, о чем они вопиют, а имевший глаза видел, к чему они готовятся!
Дорога шла через Ярмарочную площадь, заворачивала к Городской бойне, оттуда к консервному заводу и вилась все дальше и дальше, потому что дорогам — как и словам — нет ни конца ни края.
2
Пишта ждал у главных ворот. На него уставились закопченные от времени и дыма кирпичные постройки консервного завода. Окошки, похожие на мушиные глаза, даже зимой таращились беспорядочно выбитыми стеклами. Труба поднималась к небу, точно хвост у кошки, растянувшейся на земле. Никаких украшений! Да и к чему они? Для кого? Даже ворота были обиты простым листовым железом, хотя в городе редко встречались ворота без украшений, либо резных, либо кованых. Ведь с ворот как-никак начинается лицо здания. Но тут лицо не нужно: это завод!
Пишта был не один. Несмотря на войну, нашлось немало «субъектов», ищущих работы. Это были люди, либо не имевшие никакой специальности, либо такие, специальность которых стала с войной ненужной, — переплетчики, маляры, обойщики, кельнеры и мелкие служащие. И еще были дети девяти, десяти или одиннадцати лет от роду, которым уже пришлось «вступить в жизнь». И наконец, были женщины, чьи мужья ушли на фронт, защищая именуемую родиной австро-венгерскую монархию. А родиной она была всем, от жены Дёрдя Новака до Франца-Иосифа, от Антала Франка до барона Манфреда Вайса, от Ференца Фицека до Шандора Вайды, от жены Чордаша до камергера его величества короля и императора Лайоша Селеши, от Габсбургской династии до профсоюзов, от босняка-мусульманина до венгерца-протестанта, от отлученного от церкви католического священника Пала Мартонфи до кардинала Эстергомского.
Стоял январь. Было десять часов утра. Ночью выпал снег, и в этой свежей белизне корпусa, напоминавшие багровые тела животных, с которых содрали шкуру, казались еще безобразнее.
Уши поначалу с трудом привыкали к разливавшемуся гулу, скрипу,
Вышли надсмотрщики с черно-желтыми повязками на рукавах. Из-под низко надвинутых кепок бросали косые взгляды на «товар», словно скотопромышленники на ярмарке. Выхватывали из толпы первого попавшегося, и избранник уходил. Шел безрадостный, ясно сознавая: ждать нечего, в ближайшую субботу дадут сколько-нибудь денег, которых до следующей получки так и так не хватит, но все же они спасут от голодной смерти, а за это он каждый день, близко ли, далеко ли, будет пускаться в дорогу — конечно, пешком, чтобы сэкономить деньги и купить на них еще сто граммов конской колбасы; с утра до вечера будет торчать на заводе, а на следующей неделе с вечера до утра, ибо после объявления войны, когда согласно утверждению «Непсавы» «весь классово сознательный пролетариат Венгрии выступил против царской тирании», рабочий день немедленно увеличился до двенадцати часов.
Пишта, честно говоря, испугался завода, а еще больше того, как исчезают за воротами «избранные» люди. Казалось, их уводят туда, откуда нет возврата. И что из того, что по вечерам тысячи людей выходили — утром опять те же тысячи входили обратно. И шествовали домой по белому снегу эти черные муравьи только затем, чтобы поесть чуточку, скинуть с молодых, иногда еще не изношенных и красивых тел муравьиную одежду и улечься спать. А на заре, превратившись опять в черных муравьев, они отправлялись обратно в багровый, безобразный, скрежещущий, закопченный и дымящийся муравейник и отдавали накопленные за ночь силы.
Не будет больше для него — Пишта чуял это — ясных дней, когда он носился по улицам, играл, выбегал на площадь, в парк, — все это кончится навеки, а ведь ему всего лишь тринадцать лет. Вечерами он со щемящим сердцем будет ждать гудка, чтобы пойти домой. И теперь уже всегда будет так. «Не буду я больше клячей!» Здесь все клячи!
В толпе взрослых и детей, которые тоже нанимались на работу, он ощущал уже не только себя, но и тех, кто стоял рядом. На него впервые пахнуло, словно тихий, едва ощутимый ветерок, предчувствие, что таков удел многих подобных ему людей.
Но это не успокоило Пишту, напротив, он только пуще испугался. Ни радости, ни покоя не прибавилось и от мысли, что Пирошка работает тут же на заводе. Ведь завод такой огромный, что ему, быть может, никогда и не доведется встретить Пирошку. К тому же она надсмотрщица, а он, если не обманут, будет только посыльным. А может, и это неправда, этим хотели только заманить его! И Пиште захотелось спрятаться позади толпы безработных: авось да удастся, авось да не заметят, авось судьба сжалится над ним!
И как далеко уже теперь все: и воздушная гимнастика, и цирк, и директор, и лето! Столько раз уже обманывали его! И все за дурака считают: дескать, зачем он верит тому, что говорят? А что же делать-то? Не верить ничему? Как же жить тогда? Вот теперь он попал сюда, и все толкуют: «Радуйся!» Неужто большего счастья не может выпасть ему на долю? Пойти бы куда-нибудь учиться, пусть даже ремеслу, но в веселую мастерскую или в лавку, где будут обращаться с тобой как надо, где хоть что-нибудь останется от того, кого называют Пиштой Фицеком. Чтоб можно было хоть чуточку помечтать и во время работы напевать иногда и чтобы после работы оставалось немножко времени и сил; чтобы он мог хоть капельку поиграть, погулять, изредка в кино сходить; а перед вечером мог поглядеть на небо, когда заходит солнце и над домами летят алые облака; и ему тоже хочется лететь, он сам не знает куда, но только далеко-далеко, туда, где небо всегда так прекрасно и где всегда так тихо и никто не пугает его, а отец не обзывает идиотом, и в мастерской не запрягают в тележку, и в школе не стыдят, и в цирке не дразнят «дреккерлом» и не потешаются над ним. И почему они так поступают, что он сделал им плохого? Полететь бы туда, откуда эти алые облака так любовно смотрят на него!