Другая судьба
Шрифт:
– Незаконченные картины? Что вы будете с ними делать? – ахнул Адольф, когда судебный исполнитель их упаковывал.
– Продавать по цене холста; кто-нибудь другой сможет на них писать, – ответил мэтр Плиссю своим протяжным выговором, будто обсасывал каждое слово, как конфету.
У Адольфа не было сил даже возмутиться. Протестовать? К чему? Мир несправедлив, я это знаю. И потом, есть кое-что похуже. Ничему в нем не осталось места, кроме печали. Он думал только об этом
– Могу я с вами поговорить?
Адольф вздрогнул.
В углу пустой, холодной комнаты стоял доктор Тубон.
Доктор Тубон, мэтр Плиссю, все эти официальные и взаимозаменяемые лица, большие жирные тюлени в черном, с усами, свидетельствующими об их серьезности, с мягкими маслянистыми голосами, тембр которых так не идет вестникам катастроф. Скромность. Учтивость. Ужас. Все эти недели их мельтешения в доме, безличного и отлаженного, как на похоронах, отнимали у него кусок за куском все, что было ему всего дороже, его жизнь с Одиннадцать, надежду на жизнь с Одиннадцать…
– Я пришел сказать, что вашей жене осталось жить считаные часы.
– Нет!
– Мсье Г., я был восхищен вашим мужеством и глубиной вашей любви в этом испытании. Из уважения к вам я ничего от вас не скрываю. Она уже почти не может дышать; ей не дотянуть до вечера.
Адольф уткнулся лбом в стекло. Ну вот, он услышал фразу, которой страшился все эти месяцы, фразу, против которой боролся, против которой мобилизовал всю свою энергию и всю любовь. Все рухнуло. Ничего не помогло. Кончено. В свой день, в свой час смерть все равно придет.
– Вы должны понять, мсье Г., что для вашей жены это будет поистине избавлением.
Бедная маленькая Одиннадцать, такая мужественная, такая жизнерадостная! Она слабела, не жалуясь, проводя свои последние часы перед картиной, единственной картиной, которую не унесли судебные исполнители, – ее «Портретом великанши».
Адольф почувствовал, что горе душит его, и выбежал вон. На лестнице он столкнулся с Нойманном, который пришел проведать их, как и каждый день.
– Нойманн, ей остались считаные часы. Иди в ее комнату. Мне надо сбегать по срочному делу.
– Да куда ты?
– Мне надо.
– Адольф! Вернись!
– Я по делу. Это для нее.
Адольф бежал по серым тротуарам. Ледяной ветер не осушил его слез. Он чувствовал в себе слишком много жизни, слишком много сил, это было что-то неисчерпаемое и бесполезное, что он хотел бы отдать Одиннадцать-Тридцать.
Добравшись до улицы Деборд-Вальмор, он вошел в подъезд дома номер 12 и взбежал по лестнице. С тревогой позвонил раз, другой, третий, не давая звонку перевести дух.
Наконец дверь открылась, и появился Ларс Экстрём, в халате. Он отпрянул, увидев в дверях Адольфа, но тот удержал его за руку и взмолился:
– Идемте!
– Но…
– Нет, я не держу на вас зла. Она вас любила. Пусть в последний час с ней будут двое мужчин, державших ее в объятиях.
– Но…
Адольф посмотрел на красивые мускулистые ноги танцора. «Как он глуп, – подумал он, – но не важно… Одиннадцать его любит».
Молодой человек, голый, с обмотанным вокруг бедер полотенцем, появился за спиной Ларса Экстрёма и спросил сонным голосом:
– Что случилось?
– Ничего, – ответил танцор, – это муж одной подруги. Иди спать.
Эфеб скрылся.
– Вы ошибаетесь, – сказал Ларс Экстрём, – я никогда не был любовником вашей жены. Она попросила меня убедить вас в этом, чтобы…
– Чтобы?
– Чтобы вы ее ревновали.
Адольф бессильно прислонился к стене. Нет, только не это. Второй раз. Дважды в жизни Одиннадцать солгала ему. Сначала дала понять, что знала много мужчин, чтобы Адольф не испугался ее девственности. Потом убедила, что изменяет ему, чтобы пробить стену его равнодушия. Значит… он был единственным? Единственным мужчиной в ее жизни? Одиннадцать…
– Вам нехорошо? Хотите чего-нибудь выпить? Входите…
Адольф скатился по лестнице и помчался сломя голову. Одиннадцать… нельзя было терять ни минуты. Теперь он боялся ее. Одиннадцать. Столько любви всю жизнь. Столько верности… Столько… Нет, у него не могут все это отнять.
Он ворвался в темную комнату и упал на кровать, самозабвенно целуя крошечные влажные ручки.
– Одиннадцать… любовь моя…
– Где ты был, мой бош? Я беспокоилась.
– Я… я сейчас узнал от Ларса, что…
– Оставь. Согрей меня.
Он прижал Одиннадцать к себе; она ничего не весила и больше не вызывала в нем ощущений, испытанных множество раз. Она же прильнула к нему, как влюбленная женщина, по-прежнему обожая это тело.
– Нам было здорово с тобой, правда?
– О чем ты говоришь? Почему в прошедшем времени?
– Перестань. Я знаю.
Она закашлялась и повторила, проигнорировав вопрос:
– Нам было здорово с тобой, правда?
От волнения Адольф едва смог выговорить:
– Да. Нам было здорово.
Он не смел смотреть на нее, не смел сжимать слишком крепко, боясь сломать.
– Мой бош, надо думать о будущем. Такой, как я, ты больше не найдешь.
– Одиннадцать… замолчи.
– Замолчу, когда захочу! – сказала она с раздражением, на которое у нее больше не было физических сил, и закашлялась на несколько долгих минут.
Адольф сидел в полумраке, обнимая сотрясаемое кашлем тельце, и ежеминутно боялся, что оборвется нить жизни.
– Я больше не перечу тебе, Одиннадцать. Скажи мне, что хотела сказать.