Другу смотри в глаза (сборник)
Шрифт:
Наконец на сцену выходим мы. Мягкая, ритмическая музыка. Первая пирамида. Вторая… Все делаем машинально, перемещаемся как во сне, одно движение, второе, теперь дело за Валь-кой… Замерли. Аплодисменты. Делаем заход на новую пирамиду. «Не спеши», – тихо шепчет кому-то Говоров. Ему достается, он все время внизу, все время держит, поддерживает, сдерживает, удерживает… Такова участь, силач. Четвертая пирамида. Валька ставит руки на колени товарищей, взмах ногой, стойка… Аплодисменты. Пирамида замерла. Вновь расходимся, сходимся, каждый чувствует, что приближается самая ответственная минута. Шестая пирамида проходит отлично. Нам хлопают. Крики «браво». Крики «молодцы». Мы готовимся к последней пирамиде. Ответственный момент. Волнение. Мокрые ладони. «Спокойней», – шепчет Говоров.
Четверо,
Он медленно, слегка балансируя руками, начинает подниматься. Секунда. Вторая… Черная сила уже толкнула меня, я слегка передергиваю плечом. Валька выпрямляется в полный рост, но нога его медленно скользит по моей шелковой майке… Он старается удержаться, качнулся, – в зале тяжелый вздох, – еще раз качнулся, – в зале вздох ужаса! – и полетел вниз…
В темноте, ослепившей меня, я не видел, как Валька сгруппировался и удачно приземлился на мягкий ковер. Буря аплодисментов раздавила меня…
После полудня мы уже в пути. Все то же яркое светило солнце. И так же нарядно сверкал чистый снег. И та же колонна растянулась далеко к горизонту. Но идти было тяжелей…
До привала было далеко, а у меня все больше и больше натиралась мозоль; видно, плохо намотал портянку. Сначала терпел, а потом пришлось потихоньку отставать от ребят. Сержант Пелипенко, замыкающий колонну, без конца подгонял меня. Боль со временем становилась нестерпимой; пот так и катил с меня. Внутри меня росло и быстро разрасталось – как снежный ком – отчаяние и чувство одиночества. Чуть не разрыдавшись, я наконец бросился на снег. Как хорошо лежать, так бы и лежал, лежал…
– Встать!
Я поднял голову.
– Суворовец Костоусов! Немедленно встать!
– Мозоль, – ответил я.
– Как вы разговариваете?! – Но что-то, видно, переломилось в сержанте, и он сказал: – Ну-ка, снимайте сапог. Живо!
Снимать на холоде не хотелось, да и больно было, но я снял. Командир взвода сам перемотал мне портянку (теперь я ему прощаю наряд, который он дал мне тогда за разговоры). Я надел сапог – кажется, лучше.
Километра за два до привала перед моими глазами поплыли круги. Идти я уже не мог. Я начал потихоньку скулить и хныкать, и это поначалу как-то помогло мне. Потом во мне случился какой-то острый приступ отчаяния, и я с громким плачем бросился на землю. Я рыдал, извивался на снегу, говорил: не хочу, не хочу, не хочу!.. Я слышал команду «встать», «немедленно встать» и не мог найти в себе сил, чтобы подчиниться сержанту. Я был в отчаянии, и никто не мог понять, что это было за отчаяние и насколько оно было глубоким…
Потом я разобрал, что мне приказывает уже кто-то другой, не сержант Пелипенко, и узнал голос офицера-воспитателя; значит, из головы взводной колонны он пришел специально ко мне. Я встал, взял в руки лыжные палки и сделал шаг вперед. Только теперь я заметил, что весь взвод стоит на месте и все смотрят на меня. Забыв о боли, я сделал второй шаг. Третий…
С каждым шагом привал все ближе. В сапоге у меня кровь, я это чувствую. Лишь бы до привала. Вот и сержант Пелипенко ничего не говорит, когда Валька подъезжает ко мне, снимает с меня вещмешок, скатку и забирает себе. Мне снова хочется разрыдаться.
На привале Валька приносит мне полный котелок горячих щей. Я ем, обжигаясь. Рядом сидит Валька и, наверное, совсем не догадывается,
– Слышь, – говорит мне о чем-то Валька, и я слышу его как сквозь сон… и поднимаю к нему глаза.
Бей, барабан!
Ночью я долго не мог уснуть от волнения. Неужели завтра, когда дежурный по роте прокричит: «Подъем!» – наступит день, о котором я так долго мечтал? Завтра в общем строю с барабаном наперевес, в белых перчатках, в черном мундире с золотыми пуговицами, в парадных брюках с алыми лампасами буду маршировать по городу и я, совсем недавно простой мальчишка, а теперь… Нет, не в том дело, что теперь я был суворовцем, а в том, что я стал барабанщиком. Завтра впереди училищного строя мы будем шагать до площади 1905 года по городу, утопающему в зелени, в ярких транспарантах и флагах, бурлящему от празднично одетых, веселых, смеющихся людей. И весь этот праздничный мир будет с восхищением смотреть, как мы четко печатаем шаг по мостовой, как по команде командира взметаются наши палочки и вот уже слышится гулкая, ритмичная дробь в такт тысяченогому шагу: бей, бара бан, бей, бара бан… А потом, когда на площади выстроятся войска нашего военного округа, именно мы, суворовцы-барабанщики, после долгой, коленчатосложной команды: с…на одного линейного диста-а-анция… пер-рр-рвая рота пр-р-рямо… остальные напр-р-раво!… шагом… ар-рш!» – именно мы сделаем первый шаг по пустыне булыжной площади, такой она кажется необъятной и страшно манящей. И с этого момента, как только мы ударим в барабаны и стройной коробкой 8*8 (шестьдесят четыре взволнованных мальчишеских сердца) двинем в марше вперед, ничто уже не будет существовать для нас, кроме желания выдержать, не сбиться, дойти сначала во-о-он до того ориентира, а потом палочки – в правую руку, а левую – на ремень барабана, и уже под мощно-веселый, как бы приподнимающий тебя над землей марш сводного военного оркестра пройти с высоко поднятой головой мимо праздничной трибуны. Военный парад принимают генералы и офицеры, и на их суровых лицах иногда мелькнет нежная или растроганная улыбка – ведь нам, открывающим парад, по одиннадцать лет…
Я не могу уснуть. Страшно представить, что я чуть было не лишился завтрашнего счастья по собственной глупости. Нет, это даже не глупость была, это как будто странная сила подхватила меня тогда и повела за собой. У нас считалось особым шиком сбежать в «самоволку», а в тот день ко мне приехал Коля Барышев, мы с ним вместе поступали в училище, ровно год назад приехали из одного поселка, но мне повезло – я сдал экзамены хорошо, а Колька провалился на арифметике. Он не мог примириться со своим горем, часто приезжал в город, и ему, наверно, казалось, что, бывая в училище, он приобщается к жизни суворовцев. А горе его было настоящим, потому что поступить в училище можно лишь однажды в жизни: после четвертого класса; провалившись, ты навсегда лишался возможности стать суворовцем: на следующий год ты становился переростком. Я был суворовцем всего лишь год, и среди моих товарищей-«салаг», как нас называли старшеклассники, мало кто решался на «самоволку». Но с Колей Барышевым у меня сложились особые отношения: он смотрел на меня как на Бога, и потому часто я играл перед ним этакого храброго и бесшабашного вояку; этого «вояку», которому было одиннадцать лет, можно хорошо представить…
– Так дядя Ваня и не повидает тебя, – вздохнул Колька, когда мы сидели с ним в вестибюле училища.
– Приехал бы с тобой.
– Он у бабушки на ВИЗе остался… плечо у него здоровски разнылось. От осколка.
– А поехали к нему сами?
– Тебя ж не отпустят, – уныло протянул Колька. – Не воскресенье ведь.
– Подумаешь, не отпустят! Я и спрашивать никого не буду. Раз только – и в «самоволку».
– Да ты что?! – испугался Колька. – А если поймают?
– Не бойся, не поймают. Что я, в первый раз, что ли? (А сам и не думал никогда о «самоволке».) Это для меня плевое дело…