Душераздирающее творение ошеломляющего гения
Шрифт:
Господи, ее даже от крови не отмыли, по крайней мере не убрали эту дрянь у глаза — в смысле, это…
Зато с руками все идеально. У нее гладкие смуглые руки, без единой царапинки или ссадины.
Больше в палате никого нет. Мы: Марни, Муди и я — не знаем, что делать. Можно ли нам до нее дотронуться и надо ли, или поговорить с ней, или просто постоять рядом, или просто поздороваться, или прочитать молитву, или пройти мимо и выйти… Разве с коматозными больными не разговаривают? Они ведь все слышат, правда? Как и неродившиеся дети, они все слышат.
Мы стоим на другом конце палаты, приложив руки ко рту, и разговариваем шепотом, в сторону, не мигая, пока не входит какая-то индианка — подруга или двоюродная сестра — и, не замечая нас, отправляется к умывальнику, моет руки, вытирает их, идет прямо к Шалини, берет ее за руку, держит ее обеими своими руками и начинает с ней разговаривать.
— Здравствуй, Шалини. Здравствуй, милая…
Тут уже стоят цветы.
Входит мать Шалини. Говорит нам, что надо вымыть руки. Мы так и делаем, затем подходим
Через несколько минут нас выгоняют. В коридоре стоит Зев. Мы рассказываем ему все, что знаем. Он переминается с ноги на ногу, таращит глаза, часто кивает.
Мы ждем.
Проходят дни. Сначала у нее плохие шансы, потом хорошие, потом неясные, потом лучше, и вскоре врачи уже не сомневаются, что состояние будет по крайней мере стабильным, хоть она и в коме. Никто не уверен, выйдет ли она из нее. Она стояла на самой платформе… Мы не были знакомы с погибшей девушкой, но, кажется — нам всем кажется, — что мы сами были в том доме, на той веранде… Появляются другие люди. Карла и Марк приезжают из Лос-Анджелеса. Приходят другие родственники Шалини; их десятки. Комнаты для посетителей переполнены в любое время суток. Мы знакомимся с друзьями Шалини, ее дядями, тетями, мужчинами в костюмах и седыми женщинами в сари. Мы обедаем в больничном кафе. Уезжаем из больницы, и снаружи всегда светло, небо всегда синее, как море, а солнце светит ярко, и мы идем работать, а потом возвращаемся, едим и спим, а Шалини спит. Иногда мы берем с собой хлеб, иногда чувствуем, что ее родня нам рада, а иногда — что не очень. Глаза ее матери обычно заплаканы, а если нет, то она шагает, скрестив руки на груди и выпрямив спину, и требует чего-то от врачей. Она сама врач и собрала для лечения Шалини отборную команду. Мы знакомимся с товарищами Шалини по колледжу, по школе, родственниками. Мы идем в магазин, купить вам что-нибудь? Сегодня к ней нельзя. Сегодня у нее врачи. Приходите лучше завтра. Нет-нет, мы побудем здесь. Зачем вам быть здесь? Мы должны побыть здесь. Я уже все это проходил — ждал, дежурил, разговаривал с врачами, держал за руку, запоминал часы посещений. Я знаю правила. Нам надо быть здесь. Ничего нельзя спрашивать у родителей. Если надо что-нибудь узнать, надо спрашивать у дальних родственников или друзей. Нельзя улыбаться или смеяться, кроме тех случаев, когда улыбнулся или засмеялся кто-нибудь из членов семьи. Одеваться надо просто и опрятно. Если кто-то тебя ждет, надо приходить вовремя. Нельзя приходить в неположенное время или слишком долго сидеть у нее, заставляя ждать бывшую соседку по общежитию в колледже или дядю из Индии. А самое главное — надо страдать самому. Каждый, кто находится около больного, должен делать все от него зависящее, чтобы бороться и приносить себя в жертву, недоедать, недосыпать — страдать, а страдая, находиться неподалеку: если отойдешь от ее кровати, уйдешь из больницы, ослабнут потоки целительной энергии, ослабнет ее воля к излечению. Пока больной болен, если ты можешь быть рядом, будь рядом. Я все это знаю. Чрезвычайно важны нелепые жертвенные жесты. В те дни, когда не можешь ее навестить, все-таки должен ее навещать. Если однажды вечером приходишь домой, а Тоф говорит: «Ну как, сегодня ты играешь в папочку, или как?» — ему кажется, что это смешно, и он имеет в виду, что уже несколько недель вы питаетесь только фаст-фудом, а каждый вечер после ужина ты ложишься на диван вздремнуть, ты должен глубоко вдохнуть, выдохнуть и сказать себе: все в порядке, борьба и жертвоприношение — это очень важно, он просто этого не понимает, но когда-нибудь поймет. И даже после того как ты заходил к Шалини в палату, увидел, как заживают ее шрамы и подержал ее безупречную маленькую горячую руку, ты должен постоять в коридоре, поговорить с любым, кто захочет с нами поговорить; мы не уверены, действительно ли ее мать хочет поговорить с нами, или она делает это по обязанности, но все-таки склоняемся к первому предположению и поэтому задерживаемся еще на несколько часов. Один раз я приношу Шалини медвежонка. Приношу маленького мохерового медвежонка, который много лет пролежал в бардачке моей машины — с тех самых пор, как не стало матери, потому что мне казалось: в этом медвежонке осталась ее частичка… Я гляжу в черные, с булавочную головку, глаза этого крохотного медвежонка, старого-престарого оранжевого мишки с лапками на шарнирах, аляповатого, с вытертой шерстью, — и вижу в нем что-то от матери, ведь это единственный предмет, который так сильно воскрешает в моей памяти ее образ, что я уже неспособен смотреть в его маленькие черные глазки размером с булавочную головку, потому что, глядя на него, я вспоминаю смешной писклявый голос, которым разговаривала мать, когда говорила за этого медвежонка; мне было тогда четыре года, пять, шесть лет, мы играли с медвежатами в домике, который она сама сделала и где расставила для них игрушечную мебель, и она вытаскивала оттуда одного из медвежат, прикладывала себе ко рту и хрипловатым тоненьким голосом говорила: «Привет!», а потом добавляла: «Хочешь, расскажу секрет?» и прикладывала медвежонка к моему уху, предоставляя мне самому воображать, что за секрет он мне рассказывает, и тогда жесткая шерсть щекотала мне ухо, и я хихикал, как ненормальный, просто с ума сходил от счастья и восторга. Я был вне себя. Именно поэтому в один прекрасный день я вытаскиваю медвежонка из машины, впервые, наверное, за последние три года, приношу его в больницу, и его колючая шерсть в
А потом звонит Джон, который не был знаком с Шалини, и выражает соболезнования.
— Я прочитал в газетах, — говорит он.
— Ясно.
— Квартирного хозяина собираются отправлять за решетку. У него на счету еще сотня нарушений.
— Ясно.
— Я могу чем-нибудь помочь? — спрашивает он.
— Да нет, вряд ли.
Пауза.
— Я сегодня опять харкал кровью…
Адам Рич не хочет, чтобы его смерть была самоубийством. Шутки в сторону. Он хочет, чтобы это было убийство.
Мы останавливаемся на том, что он был убит рабочим сцены, уволенным из ресторана-театра, на парковке у клуба «Гадюка», прославленного тусовочного места в Лос-Анджелесе. Ему нравится идея насильственной смерти, а еще лучше — то, что она произошла в таком месте, которое ярко свидетельствует, что даже за несколько часов до своей внезапной и кровавой гибели этот человек умел веселиться. Мы же, описывая его жизнь, коснемся его давней зависимости от препаратов, затронем эту тему походя. Мы придумали, что это будут не наркотики, а витамин С: якобы во время съемок «Кода: красный» с Лорни Грин[160], он зациклился на защите от пожаров и уверовал в то, что определенные вещества могут придать его коже огнеупорные свойства. Мы расскажем про его интерес к мотокроссам и живописи и откроем миру, что Николас из «Восьми хватит» был не просто актером, а кем-то большим: на самом деле это был созревающий гений авторского кино, на момент своей смерти он работал над «блокбастером, совмещающим различные жанры и включающим мультимедиа и интерактивные элементы», — загадочный и многообещающий проект, известный в голливудских кругах как «проект “Скваттер”». Он одобряет все это, ему нравится сама идея безвременной кончины гения.
Рассказ о нем начинается так:
Говорят, что, подлетев слишком близко к солнцу, рискуешь обжечь крылья. Адам Рич — актер, кумир и иконоборец — поднялся слишком быстро и слишком высоко, но 22 марта он подлетел к солнцу слишком близко. Скорбят его сверстники, скорбят его близкие, скорбит вся нация…
Тоф сидит на диване, согнувшись над учебником истории. Я хожу взад-вперед по гостиной и щелкаю пальцами.
— Прекрати, пожалуйста, — говорит он.
— Нет.
Я на взводе. Сегодня великий вечер. Сари в городе. Тоф отправляется на бар-мицву, и мы встречаемся с Сари. О как. О как. Вот так вот.
Мы быстро готовим ужин, и ему надо переодеться…
— Зачем мне переодеваться?
— Ну это ведь религиозное мероприятие, правильно? Напомни-ка мне адрес.
— А я не знаю.
— Стоп. У тебя же есть приглашение?
— Да, но…
— Ну и какой там адрес?
— А оно разве не у тебя?
— У меня? Почему оно должно быть у меня?
— Я его и в глаза не видел.
— Так. Господи боже мой.
Он звонит однокласснику, узнает подробности и выходит в брюках, насчет которых я боялся, что их-то он и наденет — те самые, с чернильными пятнами на кармане.
— У тебя что, нет чистых брюк?
— Если бы кое-кто хотя бы иногда стирал одежду, то были бы.
— Что-что? Ты их хоть раз клал в стирку, умник? Сначала надо хотя бы положить вещь в стирку, ты, маленький…
— А зачем класть их в стирку, если я их вообще не надеваю?
— Черт, как раз для таких случаев, идиот!
Я отвожу его на Юнион-сквер, в гостиницу, где Толстяк Арбакл вытворял свои штучки[161], а когда он вылезает из машины, я просто счастлив, что этот маленький дебил наконец-то вылез из машины. Я еду обратно в офис, где мы с Муди, Полом и Зевом трудимся над последним интервью Адама Рича — мы утверждаем, что это его эксклюзив нашему журналу:
В.: Кого вы могли бы назвать своим кумиром?
АДАМ РИЧ: Спенсера Трэйси, Джеймса Кэгни и Бэйба Рута[162]. Особенно Бэйба. Это человек, которого пытались удержать все, кто угодно, — игроки, женщины, алкоголь, а он просто брал один барьер за другим. Это такая высота, которой хотел бы достичь и я. Каждое утро, проснувшись, я думаю, как мне взять очередной барьер.
В.: Значит ли это, что каждое утро вы играете в бейсбол?
АДАМ РИЧ: Нет.
В.: Ха. Ну что ж, такой подход к жизни очень впечатляет. Вы похожи на человека, который готов принять голливудскую жизнь со всеми ее взлетами и падениями.
АДАМ РИЧ: Это вопрос мировоззрения. В последнее время судьба ко мне как к актеру была неблагосклонна. Но я понял главное: прошлое может быть препятствием на пути к будущему.
В.: Но какие-то перспективы существуют?
АДАМ РИЧ: Конечно, но для того чтобы заработать на хлеб, я не собираюсь эксплуатировать свое прошлое.