Два дня из жизни Константинополя
Шрифт:
Челн быстро увез его прочь от тюрьмы, ему расковали кандалы, висевшие на ногах, лошади уже ждали в условленном месте, и Андроник покинул родину, умчался на север, скрылся в Галицкой Руси. Галицкий князь Ярослав Осмомысл сердечно принял беглеца, подарил ему несколько городов. Андроник охотился на диких зубров, заседал в совете Осмомысла. Он вынашивал новый план — двинуться на Византию с половецкими отрядами, силой отнять трон у двоюродного брата.
Когда Андроник бежал, император стал искать виноватых. Среди них оказался Пупак, отважный воин, в свое время отличившийся на войне с сицилийскими нормандцами: он первым поднялся по приставной лестнице на стену осажденной византийцами крепости Корифо (на острове Корфу), и его мужество было отмечено Мануилом I. Теперь
Василевс велел арестовать Пупака. Героя осады Корифо подвергли бичеванию. Затем его водили на веревке по городским улицам, и глашатай восклицал: «Всякий, кто примет в своем доме врага императора и снабдит его средствами на дорогу, будет так же высечен и так же выставлен на позор». Но бичевание не сломило духа Пупака, и он в свою очередь кричал: «Пусть кто хочет считает мой поступок позорным, а я все-таки не предал своего благодетеля и не отослал его прочь с надменностью, но служил ему как только мог и дал ему покинуть мой дом в радости».
Две этических шкалы как бы столкнулись в этом, казалось бы, малозначительном эпизоде. С одной стороны, принцип подданства, государственной подчиненности, требовавший, чтобы человек ставил интересы царя выше родственных и дружеских связей. С точки зрения государственной, Пупак и в самом деле совершил позорный поступок, поддержав государственного преступника. Но с другой стороны, существовал — и во всей Западной Европе господствовал — принцип личной (феодальной) верности, связи вассала и сеньора («благодетеля», как говорил Пупак), и с этих позиций предательство по отношению к Андронику было бы немыслимой подлостью — и Пупак предпочел подлости наказание.
…Шел 1165 год. Византия вела войну с венграми. Выступление Андроника в этот момент грозило империи опасными последствиями. Мануил предпочел примириться с беспокойным кузеном, обещал ему прощение и неприкосновенность. С почетом Андроник возвратился в Константинополь и бросился в объятия императора, которого, вероятно, рад был задушить, если бы мог.
Опять началась служба: Андроник отличился на войне с венграми, потом получил почетное назначение в Киликию, на восточные границы империи. Чтобы он ни в чем не нуждался, государь распорядился передать ему подати с острова Кипр. Андроник мог жить по-царски, мог успокоиться после долгих лет тюрьмы, после опасных скитаний. Ему шел уже пятый десяток.
Он снова воевал с киликийскими армянами, и хотя войска его по большей части терпели поражения, Андроник сумел отличиться, выбив из седла армянского князя Тороса. Мизерные победы, чередовавшиеся с поражениями, не приносили ни славы, ни радости. Внезапно Андроник бросил свою провинцию, умчался в Антиохию, оттуда в Иерусалимское королевство.
Что гнало Андроника из города в город, от одной скандальной связи к другой? Может быть, мы могли бы назвать эту беспокойную пружину жаждой жизни, стремлением освободить человеческую природу от узких колодок аскетического миросозерцания? В самом деле, византийская литература расцветила яркими красками христианский идеал праведника и страстотерпца. Идеал этот отличался, более того, он противостоял этическим принципам, созданным в античном обществе. Гармоническое единство телесных достоинств и ума перестало казаться ценностью — в физической ущербности, в умственной убогости видели выражение человеческого смирения, самой высокой добродетели перед лицом Бога. Активная деятельность также не считалась ценностью, — напротив, покой, неподвижность, торжественная медлительность движений казались лучшим проявлением близости к Божеству. И соответственно не в служении людям — отечеству, родному городу, корпорации, семье — видел свое назначение идеальный византиец, но в обособлении от людей ради слияния с Божеством.
Византийские жития накопили целые галереи портретов святых, своего рода «положительных героев» того времени. Это прежде всего монахи, порывающие все земные связи, уходящие от семьи, замыкающиеся в келье, становящиеся столпниками, что годами стоят на площадке
Классическое античное искусство исходило из идеала гармонической личности — преуспевающего и счастливого на земле человека, сильного телом и уравновешенного разумом. Он виделся художнику в движении, в стремительной схватке, в энергичном броске, а если мастер представил своего героя покоящимся, то этот покой — лишь временное состояние, лишь пауза в полной движения жизни.
Христианское искусство если не открыло впервые, то во всяком случае выдвинуло на передний план внутреннюю жизнь героя, которую оно понимало как духовное устремление за пределы ограниченного земного пространства, в бесконечность, к Божеству. Гармонической успокоенности античного идеала пришел конец — христианский герой мыслится художником в вечном томлении духа, в стремлении вырваться за пределы плоти, и только счастливый праведник обретает покой, но это не покой отдыхающего Геракла, на краткое мгновение облокотившегося на свою палицу, а блаженство достигнутой цели (слияния с Богом), когда окончилось течение времени и вечность открыла человеку свои объятия.
Но если счастье — не сила, не ловкость, не успех, то физическое (и даже умственное) совершенство перестает быть необходимым атрибутом героя. Напротив, жития христианских святых полны рассказов о подвигах людей убогих, необразованных, тщедушных, даже полупомешанных — но чистой своей душой прикоснувшихся к Богу и вечности и потому более великих, чем земные цари и вельможи. Святым покорны хищные звери, им открыто будущее, и сами силы природы повинуются их приказаниям.
Святой, он выше императора? Разве не оборачивалось его смирение гордыней — смирение перед Господом, гордыней перед государем? Авторитет анахорета и столпника мог вступить в соперничество с авторитетом самодержца.
Комниновская эпоха принесла элементы скептического рационализма. С конца XI в. распространяется ряд еретических движений, ставящих под сомнение — разумеется, не христианскую догматику в целом, но некоторые ее моменты, в которых формальная логика обнаруживала неразрешимые противоречия. Одновременно обнаружилось, как далека реальность монашеской жизни от монашеских идеалов, как погрязли монахи в мирских заботах, как они блудливы, вороваты, невежественны. Современник Андроника Комнина солунский митрополит Евстафий написал язвительный памфлет о монашестве. Нет, конечно, он не помышлял об уничтожении монашеского сословия — в соответствии с традицией он считал монастырь ангельской обителью и стремился только к исправлению монашеских пороков. Но коль скоро пороки эти были осознаны современниками и выставлены на всеобщее осмеяние, коль скоро в веригах и постах обнаружилось лицемерие, естественно, что аскетический идеал многое потерял в своей соблазнительности.
Может быть, и в самом деле в XI–XII вв. резко упал нравственный уровень византийского монашества? Ответить на этот вопрос затруднительно — ведь мы в состоянии судить не объективно о нравственном уровне, а лишь о субъективном его восприятии современниками. То, что бесспорно — современники Андроника увидели разрыв между аскетическим идеалом и монашеской действительностью. И в то же самое время они стали создавать другой идеальный образ — не воина Христова, а просто воина, мужественного, родовитого, ценящего богатство и женскую красоту.