Два образа веры. Сборник работ
Шрифт:
В моих указаниях на диалогичность я брал примеры такими "чистыми", такими парадигматическими, какими их предлагала мне память, чтобы ясно выразить ставшее столь далеким, столь забытым. Поэтому мои рассказы относятся к той области, которую Вы называете духовной, в действительности же это — область удавшегося, завершившегося примера. Но мне важно не чистое. Мне важно смутное, сдерживаемое, медленное, глухая бессмыслица — мне важен прорыв. Мне важен прорыв, а не совершенство, причем прорыв не вследствие отчаяния с его убийственной и восстающей силой; нет, не о великом, катастрофическом, однократном прорыве (о нем подобает некоторое время молчать — даже в собственном сердце) идет речь, а о выходе из состояния душной превратности, недовольства, в котором пребывает человек, наугад выхваченный из толпы в моих примерах, и вырваться из которого он может и иногда вырывается. Куда? Не в нечто возвышенное, героическое, священное, не в безусловное, а только в некоторую строгость и милосердие повседневности, где я соприкасаюсь именно с той действительностью, в сфере обязанностей которой я пребываю, соприкасаюсь взаимным взором, кивком — словом так, что ощущаю себя данным ей, а ее данной мне, себя говорящим ей, а ее говорящей мне, — и тогда среди шума рутины, называемой мною моей действительностью, передо мной внезапно
Не следует, любезный мой противник, приписывать мне патетическое требование "Все или ничего!", а затем доказывать невозможность этого мнимого требования. Мне не известно, что такое все и что такое ничего, то и другое представляется мне одинаково нечеловеческим и вымышленным; я имею в виду лишь просто quantum satis1* того, что человек способен выполнить и обрести в этот час своей жизни, — если он решится. Другими словами, если он не позволит внушить себе устоявшейся привычностью окружения, что существуют сферы, изъятые из творения, и что он работает в одной из таких сфер и может возвращаться к мысли о творении только после окончания рабочего дня; или что все это уже устарело и если когда-нибудь и было, то давно прошло, теперь же существует производство, работа, и надо выбросить из головы всякую романтику, сжать зубы и справляться с тем, что признано необходимым. Повторяю: если человек не позволит себе это внушить! Нет фабрики и конторы, столь забытых творением, чтобы от одного рабочего места к другому, от одного рабочего стола к другому не мог перекинуться взор человека, трезвый и братский, служащий гарантией действительности происходящего творения: quantum satis. И нет ничего более способствующего диалогу между Богом и человеком, чем такой несентиментальный и неромантический обмен взглядами между людьми в чужом помещении.
Но разве это несомненно чужое помещение? Неужели впредь во все времена мира жизнь занятого на предприятии человека должна быть разделена на чужбину, область "труда", и родину, область "отдыха"? Должна ли быть его жизнь, — так как вечер и воскресенье не могут освободиться от характера трудового дня, а неизбежно несут на себе его печать, — разделена на предпри-
1 *Сколько потребуется (лат.). — Примеч. пер.
ятие труда и предприятие отдыха, без всяких следов непосредственности, нерегулируемого избытка — свободы? (Причем свобода, которую я имею в виду, не создается каким-либо новым общественным устройством.) Или, быть может, под всеми умиротворяемыми неудовольствиями уже приходит в движение нечто незнакомое и изначально глубокое, для которого еще нигде не найдена граница удовлетворения, но которая достигает такой мощи, что диктует техническим руководителям, предпринимателям и исследователям: рационализируйте, но гуманизируйте в себе рационализирующую рациональность, чтобы она включала в свои цели и расчеты живого человека, который ощущает необходимость противостоять миру. Зародилось ли уже в глубине — как импульс к великой подготовке последней революции или ее искорка — стремление, любезный мой противник, к диало-гизации предприятия? В формулировке quantum satis это значит: к такому упорядочению сферы труда, при которой предприятие будет настолько проникнуто диалогичностью жизни, насколько это допускают выполняемые им задачи. А в какой мере они это допускают, сегодня вряд ли даже можно предположить, — в час, когда решить поставленный мной вопрос предоставлено слепым к действительности фанатикам своевременности и слепым к возможностям провозвестникам неизбежной трагичности мира.
Подумайте, о чем свидетельствует то, что рабочий даже свое отношение к машине может ощущать как диалогическое, что печатник рассказывает, как он однажды уловил в гудении машины "веселую и благодарную улыбку, обращенную ко мне, которая выражала понимание, что я помог устранить препятствия, мешавшие ей, ранившие ее и причинявшие ей боль, и теперь она может легко двигаться". Не вспомните ли Вы в связи с этим историю об Андрокле и льве*?
Но там, где человек, сообщая неодушевленному предмету самостоятельность и как бы душу, вводит его в область своего желания и диалога, в нем должно возникнуть предчувствие диалога с миром, диалога с происходящим в мире, с близким ему в окружающей его вещной среде. Или Вы в самом деле думаете, что знаки и их восприятие останавливаются у порога предприятия, где есть действительно открытая душа? Разве может, спрашиваете Вы смеясь, руководитель большого технического предприятия проявлять диалогическую ответственность? Может. Он проявляет ее, если представляет себе руководимое им предприятие, насколько это возможно quantum satis, в его конкретности; если он видит в нем не совокупность центров механических сил и обслуживающих их организмов, которые дифференцируются для него лишь по своим функциям, а совокупность людей, имеющих лица, имена и биографии, связанных определенным делом, выражающимся в действиях сложного механизма, но не состоящим в них; если он внутренне с помощью дисциплинированной фантазии представляет себе множество этих людей, — которых он, конечно, не может знать и помнить, — то, если кто-нибудь из них по какому-либо поводу действительно окажется в качестве определенного индивида в поле его зрения или в сфере его решений, он воспримет его не как номер с маской человека, а без всякого усилия как личность, если он, по большей части вынужденно, косвенным образом — посредством различных систем коммуникаций (в зависимости от размеров, характера и структуры предприятия), а в организационно подчиненных ему отделах — и непосредственно воспринимает этих людей как личности и соответственно относится к ним. Само собой разумеется, что сначала его фантастическая деятельность будет объявлена обеими сторонами, капиталистами и пролетариатом, фантастичной, а его практика по отношению к рабочим предприятия дилетантизмом, но столь же само собой разумеется — лишь до тех пор, пока его технические достижения не оправдают его в их глазах (этим, конечно, я не хочу сказать, что технические достижения обязательно будут достигнуты: между истиной и успехом не существует предустановленной гармонии). Затем, правда, последует нечто худшее: ему начнут подражать из прагматических помыслов, т. е. применять его "методы" без его убеждений и его восприятия, но эта исконная демония истории духа (вспомните о проникновении магии в религию) будет побеждена способностью человеческих душ к различению. А тем временем придет, надо надеяться, новое, учащееся у жизни поколение и отнесется, как и он, серьезно к этому вопросу.
Нет сомнения
Социальная обусловленность человека растет. Но этот рост есть созревание задачи — не в долженствовании, а в возможности и потребности, в стремлении и милосердии. Надо отказаться от пантехнической жажды или привычки "справляться" с любой ситуацией; все, от тривиальных мистерий повседневности до величия разрушающей судьбы, надо подчинить диалогической власти подлинной жизни. Но задача становится все труднее, выполнение ее встречает все больше препятствий, и решения ее становятся все многочисленнее. Весь упорядоченный хаос эпохи ждет прорыва, и там, где человек слышит и отвечает, он приближает такой прорыв.
Образы добра и зла
Предисловие
На основанных и руководимых моим незабвенным другом Полем Дежарденом Entretiens de Pontigny(1)* летом 1935 г. в ходе дискуссии об аскезе была затронута проблема зла. Эта проблема занимала меня с юности, но только через год после первой мировой войны я занялся ею самостоятельно; с той поры я неоднократно обращался к ней в моих сочинениях и докладах, она была также темой моей первой лекции курса общего религиоведения, который я читал в университете Франкфурта-на-Майне. Поэтому я принял живое участие в дискуссии, и интенсивный обмен мнениями, в первую очередь с Николаем Бердяевым и Эрнесто Буанайути, теперь уже умершими, побудил меня вернуться к мыслям об этой, по выражению Бердяева, "парадоксальной" проблеме. В Entretiens следующего года, в рамках специально посвященной этой проблеме декады, я подробнее изложил свое понимание вопроса, остановившись на сравнении двух исторических воззрений — Древнего Ирана и Израиля. Мне было важно, прежде всего, показать, что добро и зло в их антропологической(2) действительности, т. е. в фактической жизни человеческой личности, являются не двумя структурно однородными, как обычно считают, хотя и полярно противоположными, а двумя структурно совершенно различными свойствами. "Impossible de le resoudre, — сказал Бердяев об этой проблеме, — ni meme de le poser de maniere rationnelle, parce qu'alors il disparait"(3)*. И, отправляясь непосредственно от этой "невозможности", он поставил вопрос, как же начать бороться со злом. В качестве ответа на эти сомнения я попытался в своем докладе дать вместо "решения" проблемы зла синтетическое описание происходящего зла, чтобы таким образом лучше его понять. Мой ответ на вопрос об исходном пункте борьбы был значительно более сжатым, он гласил: начинать борьбу следует в собственной душе — все остальное может следовать только отсюда.
Через несколько лет, уже в Иерусалиме, я разработал этот второй ответ в виде рассказа или, вернее, хроники, которую я по легендарному Гогу в земле Магога (Иез. 38:2), после войн которого, как сообщают некоторые эсхатологические тексты, должен прийти Мессия, назвал 'Тог и Магог"(4). Суть этого ответа заключена в следующих словах ученика к учителю: "Рабби, — сказал он срывающимся голосом, — что там с этим Гогом? Ведь он может быть снаружи только потому, что он есть внутри?" При этом он показал на свою грудь: "Мрак, из которого он получен, следует искать лишь в нашем слабом или коварном сердце. Гога вскормила наша измена Богу". Для полного понимания этого места надо представить себе время, когда я писал этот рассказ. Мой ответ на слова Бердяева о "невозможности решения" мог последовать лишь через десятилетие. Он дан в этой книге. Работа над ней заняла так много времени, прежде всего, потому, что мне лишь постепенно открылось, что в основе библейских гипотез о добре и зле, с одной стороны, и авестийских и поставестийских — с другой, лежат две совершенно различные разновидности зла. Для того чтобы пояснить их антропологически-трансцендирующий смысл, я предпослал описанию интерпретацию обеих групп мифов. Речь здесь идет об истинах такого рода, которые, как было известно уже Платону, могут быть сообщены лишь в виде мифа. Антропологическое изображение открывает область, в которой они все вновь и вновь становятся ощутимыми. Все понятийное при этом — лишь вспомогательное средство, служащее достижению цели, мост между мифом и действительностью. Построить его необходимо. Человек знает о хаосе и сотворении в космогоническом мифе, и он непосредственно испытывает, что хаос и сотворение происходят и в нем, но он не видит их вместе, он слушает миф о Люцифере и не замечает его в собственной жизни. Ему необходим мост.
Первая часть
Древо познания
В основе библейского рассказа о так называемом грехопадении лежит, быть может, очень древний миф о зависти богов и их мести, содержание которого мы можем только предполагать. В записанной и сохранившейся истории говорится совсем иное. Бог, там действующий, обозначается все время (даже в разговоре змея с женщиной) с помощью чуждого библейскому стилю выражения, составленного из собственного имени Бога, в другом месте (Исх. 3:14 и ел.) истолкованного как "Он присутствует", и из имени нарицательного в форме множественного числа, смысл которого близок нашему слову "Божество". Этот Бог обладает творящей и судьбоносной властью, остальные небесные существа окружают его, у них нет ни имени, ни власти. Человека, последнее свое творение, он не заставляет повиноваться, он не принуждает его, а приказывает или, вернее, запрещает ему нечто, правда, под серьезной угрозой. Человек — и вместе с ним женщина, сотворенная, правда, после оглашения запрета, но, по-видимому, каким-то особым образом восприняв его, когда она была еще ребром в теле мужчины, — может следовать запрету или не повиноваться ему, это в его воле; оба они свободны, могут
1 *Беседы в Понтитьи (фр.). — Примеч. пер.
2 Термин "антропологический" я употребляю в значении современной философской антропологии. Ср. мою работу "Das Problem des Menschen" ("Проблема человека").
3 *Ее не только невозможно решить, но невозможно даже рационально поставить, потому что тогда она исчезает (фр.). — Примеч. пер.
4 Написан сначала на иврите, впоследствии и по-немецки. Первая публикация в 1941 г., в виде книги — в 1943 г. Публикация на немецком языке вышла в 1949 г. См. также: Buber M. Werke. Bd. 3.