Два пера горной индейки
Шрифт:
Она начинает плакать. Как только человек увидит внимательное отношение к его горю, так сразу раскисает. Она плачет навзрыд и сквозь рыдания рассказывает мне о том, какой хороший был у нее муж, как он любил своих детей. Самый лучший был человек, не пил много, дома бывал с детьми. Дети до сих пор плачут вместе с ней.
А мой муж умирал долго, в нечеловеческих страданиях. Ему трудно было умирать потому, что он еще и не жил. Лишь детство, война, инвалидность. Он не жаловался, не стонал, не плакал, но смотреть на него было невыносимой мукой.
—
...Женщина всхлипывала, утирала слезы уголком платка и все рассказывала мне о том, каким хорошим мужем и отцом был этот погибший человек. «У нее двое детей, — думала я, — два страха. Десять и пятнадцать лет. Сколько же еще труда надо израсходовать, чтобы вырастить их. Но, только потеряв детей, мы понимаем, какое счастье мотаться, выбиваться из сил для того, чтобы они росли, жили, радовались».
— Никто, никто не может понять чужого горя! — восклицает она и рыдает.
— Нет, почему же, — говорю я, — его можно понять. Я, например, понимаю.
Она смотрит на меня вопросительно и ожидающе.
— Представьте себе, что ваш сын станет взрослым, поступит в институт, а потом пойдет в горах на восхождение и разобьется насмерть.
Теперь она смотрит на меня испуганно. Глаза у нее быстро высыхают.
— Горе тоже познается в сравнении, как и все в этом мире, — продолжаю я, — попробуйте представить себе: вырастила сына без отца, единственного сына, и вот на тебе... Даже могилы не осталось.
Теперь в глазах у нее страх, страх за своих детей. Глядя на меня, она сразу почувствовала себя богатой. Я чучело, я пугало. Стоит только показать меня человеку, не до конца, хоть одной моей болью, как он сразу понимает: положение его не так уж и безнадежно.
Да. Старое, безобразное пугало с дырявым ведром на голове. Любому человеку, всякому, кто бы он ни был, я могу теперь говорить правду в глаза, говорить все, что думаю. Дорого стоит такое право, ох как дорого! Дороже жизни.
— Простите, я не знала... я расстроила вас, извините меня, я совсем уже ничего не соображаю из-за своего горя, — говорила женщина.
— Пустяки. Я хочу вам только сказать, что ваша жизнь не кончилась. У вас есть дети. Сделайте из них хороших людей. Вам есть для чего жить.
Он вошел без стука и радостно протянул мне руку, как старой знакомой, как закадычному другу, которого давно не видел:
— Здравствуйте, товарищ Росо!
Был он в заграничном дубленом полушубке, а левой рукой прижимал к себе пыжиковую шапку. Деревенское широкоскулое лицо, белесые глаза с хитринкой, лысеющая светловолосая голова. Не очень-то верилось, что у него действительно душа нараспашку, он слегка переигрывал в рубаху-парня. Однако напора этому человеку не занимать. Такие добиваются многого, и в первую очередь —
— Здравствуйте, — пожала я протянутую руку, — садитесь, пожалуйста. Только моя фамилия Староверцева, а не Росо.
— Как так? — удивился он, огорченный тем, что заряд пропал даром. Открытая улыбка увяла, он даже оглянулся было на дверь. — А мне сказали, зайдите в кабинет номер шестнадцать, товарищ Росо вам все объяснит и поможет.
— Все правильно. Дело в том, что РОСО — это районный отдел социального обеспечения, а я инспектор отдела Староверцева Елизавета Дмитриевна. Чем могу служить?
— Ах вот как! Извините, извините! У меня вот какой вопрос... Я думаю, вы быстро его решите. Мелочь... У вас ведь в руках большая власть. Понимаете, какое дело, я прописал у себя в Москве старуху мать. Хотелось, понимаете, чтобы поближе она была, на глазах, так сказать. Старая, больная женщина и все такое. А ей не понравилось в Москве, не привыкла, уехала обратно в деревню. Так вот мы хотим, чтобы ее пенсию посылали в деревню, а не в Москву. Она теперь там живет. Беспокойство вам, конечно, то на Москву переводим, то на деревню, но что поделаешь со старухой... Надо ей помочь.
Мне уже все было ясно. Но на всякий случай я решила проверить себя.
— Вы давно получили квартиру?
— Месяца два назад. — Лицо у него было отнюдь не доброе. Не дай бог прийти к такому с просьбой.
— И какая же у вас площадь?
— Сорок четыре метра. Но это не имеет отношения...
— Какая семья?
— Послушайте, этим занимается Моссовет. Я прошу вас только перевести пенсию моей матери. — Он понял, что его раскусили, прекрасно понял.
— Но все-таки. Какая же у вас семья и прописана ли мать?
— Мать прописана.
— В таком случае ничем помочь вам не могу, — сказала я сухо.
Сказать бы ему: «К великому своему удовольствию, я ничем помочь вам не могу», но я обязана быть вежливой.
— Пенсия высылается только по адресу, по которому прописан пенсионер. Если вы хотите, чтобы ваша мать получала пенсию в деревне, надо выписать ее из Москвы.
Тут бы ему откланяться и уходить, но не так устроены эти люди.
— Я понимаю. Но возможны же исключения... — проговорил он ласково. — Вам же ведь ничего не стоит... А я бы...
— Что вы бы?
— Да нет, ничего...
— Исключения?! Почему же мы должны делать для вас исключения, обходить существующий порядок, нарушать закон? У вас есть какие-нибудь особые заслуги перед людьми?
Вот такие и сдавались в плен добровольно, служили полицаями, гребли под себя. Слава богу, понял, что здесь ему не выгорит. Пошел искать другое место. Видно, заметил кое-что в моих глазах...
Вновь открылась дверь. Поднимаю голову, господи боже мой, Теша!
— Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна.