Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
Наконец, погладив круп кобылы, по своему обыкновению, он говорил:
— Бедная Фидель!... Го! го! Фидель!
И он удалялся мелкими, нетвердыми шагами.
Однажды утром, вернувшись в пьяном виде домой, я для своего развлечения стал красить в красный цвет гриву и хвост Фидели. Явился барон.
В первый момент он был крайне изумлен, но потом у него хватило смелости спросить у меня:
— Что это вы делаете?
— То, что мне хочется... ответил я... А тебе что за дело, старый хрыч?.. В конюшне я хозяин... твое дело с гасильниками возиться!.. Понял? Ступай... вон!
Старый барон призвал к себе все свое мужество и торжественно заявил:
— Ваша служба мне не нравится... Я объявляю вам расчет... Через неделю вы
— Что?... что?.. Повтори-ка... Ну-ка, повтори еще раз...
Я стал искать свои вилы... Но Бомбикс исчез. Когда он уже проходил по двору, я закричал ему вслед:
Хорошо... хорошо... Мне также надоел твой барак... надоела твоя рожа... Слышишь ты?.. Эй!.. слышишь, старый хрыч?
Затем я выбежал из конюшни, наскоро оделся и ушел... Трое суток подряд я беспросыпно пьянствовал.
Только на четвертый день я ранним утром добрался до дома на Шерш-Миди в очень пьяном виде, еле держась на ногах... Я должен был сесть на грязный тротуар в ожидании, пока мне откроют ворота... Я только о том и думал, чтобы поскорее лечь и подольше проспать... Никакой другой мысли у меня но было в голове и не могло быть после такого пьянства, от которого меня так сильно тошнило и кружилась голова...
Дверь своей комнаты я нашел запертой, но чердак был открыт... Я забрался туда и, как сноп, упал на сено, которое мне показалось удивительно мягкой постелью.
Не успел я пролежать и десяти минут, как в дверях показалась сгорбленная фигура старого Бомбикса. Он пришел за вязанкой сена для Фидели, и я понял, что это он в мое отсутствие три дня исполнял мои обязанности... Это мне показалось забавным.
Он не видел меня и не знал, что я вернулся... И, ворча про себя, очевидно, по моему адресу: „Бандит!.. Пьяница!.. Убийца!“, он так близко подошел ко мне, что задел меня своей рукой.
В один миг я протрезвился... Я был охвачен каким-то радостным, почти сладострастным чувством, словно какая-то неведомая сила сделала мои члены гибкими и крепкими. Я схватил старика за руку и резким движением потянул его к себе. Он с криком упал... Своей свободной рукой я заткнул ему рот сеном. Вскочив на ноги, я прижал его коленями и с какой-то невероятной силой сдавил ему горло обеими руками...
Я очень долго так держал его, потому что вспомнил слова своих приятелей: „Со стариком справиться все равно, что черта убить!“ Когда дело было окончено, я засыпал труп сеном и соломой... С облегченным чувством счастливого человека я растянулся на этой горке и заснул глубоким, сладким... и спокойным сном.
XXIII
Прежде чем покинуть Пиренеи и Клару Фистул, и Роберта Гагмана, и Трицепса, всех этих жалких или сметных людей, которые нисколько не рассеяли моей скуки, мне хотелось навестить своего приятеля Роже Фреслу, который уже много лет живот в деревушке Кастера, затерявшейся в ариежских горах.
Это был длинный и трудный путь. После утомительных переходов и тяжелых подъемов, я только на шестой день вечером пришел в Кастера, весь разбитый и измученный. Представьте себе, десятка три домов на узкой площадке, окруженной со всех сторон мрачными горами и снежными утесами. Сначала вид кажется величественным, в особенности, когда поднявшаяся дымка расширяет горизонт, окрашивает его в опаловый цвет и покрывает золотой пылью. Но это впечатление быстро пропадает, вы себя чувствуете, как в тюрьме среди этих высоких стен, и вас охватывает невыразимая мрачная тоска.
На той высоте, на которой построена деревушка, нет деревьев и никаких птиц, кроме угрюмых белых куропаток с мохнатыми лапками. Только несколько чахлых кустов рододендрона могли приютиться на сланцеватой почве, и кое-где попадаются колючники, которые только под полуденным солнцем раскрывают свои большие белые цветы с острыми пестиками. На северных склонах площадки растет низкая, круглая, сероватая трава, на которой пасутся летом стада коров, коз и овец. Все
И здесь однако живет уже двадцать лет мой приятель Роже Фреслу. Маленький домик с плоской крышей, скалистый садик и грубые соседи, с которыми Роже имеет очень мало сношений: это какие-то молчаливые и печальные люди, завистливые и ворчливые, в одежде из грубой шерсти и в больших шапках.
Как он попал сюда, и как он здесь может жить? Право, не понимаю, и он сам, я думаю, не знает. Каждый раз, когда я начинал расспрашивать, почему он ведет такую отшельническую жизнь, он только качал головой и говорил: „Ничего не поделаешь... ничего не поделаешь“. Вот все его объяснения.
Удивительное дело: Роже очень мало постарел. У него ни одного седого волоса на голове и ни одной морщины на лице. Но я с трудом мог узнать его в одежде горца. Глаза его потухли; никогда в них не видно блеска. Его лицо землистого цвета. Это другой человек, совсем непохожий на того, которого я знал раньше. Он живет какой-то новой, неизвестной мне жизнью, которую я тщетно стараюсь разгадать.
Когда-то я его знал восторженным, способным на бурные порывы, очаровательным человеком. Он никогда не отличался экспансивностью ни в речах, ни в жестах; как все молодые люди, которые вкусили яда метафизики, он был меланхоличен. В нашем маленьком кружке, в Париже, ему всегда предсказывали хорошую будущность. Он помещал в молодых журналах литературные этюды, которые не были, правда, безукоризненными шедеврами, но обнаруживали серьезные достоинства, большую любознательность автора, явное стремление к возвышенному. По своему ясному уму, изящному и сильному стилю он принадлежал к тем, которые быстро порывают с узостью небольших кружков и завоевывают себе широкую публику. В искусстве, литературе, философии, политике он не проявлял сектантской нетерпимости, хотя твердо стоял за бунт и за красоту. В нем не было ничего болезненного; ни ненормальной фантазии, ни извращенного интеллекта. Его ум держался всегда твердой почвы... И вот, через несколько месяцев после этого мы узнали, что он живет в горах.
За все время моего пребывания у Роже мы ни разу не говорили о литературе. Я неоднократно пытался перевести разговор на эту тему, которая ему так близка была когда-то, но он тотчас же уклонялся с очень недовольным видом. Он ни о ком не справлялся, и когда я ему упорно называл людей некогда дорогих ему и теперь знаменитых, он не испытывал ни малейшего волнения, даже не пробовал моргнуть глазом. Я не замечал в нем горечи сожаления. Он, повидимому, все это перезабыл; все его прежние страсти, прежние привязанности, как далекие грезы, навсегда исчезли из его головы. О моих трудах, о моих надеждах, отчасти исполнившихся, отчасти обманутых, он не обмолвился ни единым словом. Впрочем, во всем его доме я не видел ни одной книги, ни одной газеты, ни одной картины. Ничего там нет, и его внутренний мир так же чужд всякой умственной жизни, как и окружающие горы.