Дваждырожденные
Шрифт:
У них своя карма, — рассеянно заметил Аджа, — стоит ли вмешиваться?
Мы одни не выживем, — ответил Гхатоткача, — это — одно объяснение. Есть и другое, оно выражается одним словом — милосердие. Если мы уйдем и оставим их без помощи, то вся тяжесть кармы падет на наши плечи.
А если заставить? –— аккуратно спросил Джанаки. — Я слышал, что Друпада привержен добродетели. А добродетель царя —в умении принуждать и вразумлять подданных.
Так и есть, — подтвердил сын Бхимасены и ракшаси, — Друпада открыт советам Юдхиштхи-ры и, хвала богам, лишен тупой самовластности, заразившей большинство повелителей нашей земли. Его дети — Дхриштадьюмна и Шикхандини — подчиняются законам нашего братства. Так что, все делается согласно соображениям пользы и добродетели для спасения панчалийцев. Их будут спасать, даже против их воли… Но дело это трудное и связано с опасностями,
По меньшей мере полсотни дваждырожденных, забыв об обуздании страстей, бросились совершать омовения и надевать чистые одежды. Многие подпоясались мечами не потому, что опасались нападения, а желая предстать перед молодыми панча-лийками в ореоле героев-защитников. И вот, возглавляемые Гхатоткачей, мы двинулись через поля, окружающие Кампилью, к ее северным воротам, сжатым плечами каменных бастионов и увенчанным башнями. Миновав гулкую воронку каменного свода, мы оказались в лабиринте улочек, где дома стояли, тесно прижавшись друг к другу, словно боясь упасть в сточные канавы. Узкие дорожки между домами петляли так, словно их создатели просто не могли ходить по прямой. Мы невольно ускорили шаги, стараясь пройти в центральные кварталы города.
Но и дворцы знати нас разочаровали. Их возводили из необожженного кирпича и дерева. Маленькие окна с недоверием посматривали на уличную толпу из-за глинобитных стен. У ворот внутренних двориков стояли молодые воины в бронзовых шлемах с кожаными застежками на тяжелых подбородках, при мечах и копьях, пускавших солнечные зайчики. Выражение тупого превосходства впечаталось в их лица, как клеймо в круп коровы.
Кстати, в этом городе было много коров. Эти вконец отощавшие животные вяло бродили среди толпы в поисках клочка травы или кустика. Коровы были священными животными, и поэтому находились в полной безопасности. За каждой из них следили глаза какого-нибудь бедняка. И стоило животному сбросить на землю свежую лепешку навоза, как чьи-нибудь руки поспешно подбирали ее, и растопыренная пятерня с размаху прилепляла круглую лепешку к ближайшей прокаленной на солнце стене. Потом эти высохшие куски навоза можно было продать как дешевое топливо. Иногда целые улицы были украшены на высоту человеческого роста этими грязнокоричневыми кругами с вдавленной пятерней, словно сами стены говорили: «Стой, не ходи дальше.» Дома, мимо которых мы проходили, представляли из себя просто глинобитные колодцы под тростниковыми крышами. Свет проникал в такие жилища только через дверь, а внутри располагался очаг, пара циновок, пара горшков и кувшинов. Ниши в стенах служили прибежищем для глиняных фигурок духов предков и божков-охранителей. Перед домами в сточных канавах собирались груды отбросов, над которыми роились мухи.
Как ни напрягаю память, не могу вспомнить встречавшиеся лица, расплывшиеся в тумане глухой враждебности. Помню суету на улицах, недоброжелательную настороженность взглядов, липнущих к нам как пыль, и столь же неприятных. Да, и пыль я хорошо помню. Она скрипела на зубах, ложилась на потные лбы, колола глаза. Может быть, из-за нее я и не рассмотрел, как следует город, оставшийся в моей памяти лабиринтом охристых стен и тростниковых крыш. Казалось, что панчалийцы сознательно устраняют из обихода все, что могло бы как-то приукрасить их пыльное существование. Простодушный Джанаки высказал предположение, что это — результат отрешенности жителей от роскоши и соблазна. Но Гхатоткача, как и наш товарищ, что был родом из Кампи-льи, рассеяли его заблуждение, объяснив простоту домов просто отсутствием потребности привнести в свою жизнь красоту.
— У моих соплеменников другой взгляд на жизнь, — сказал наш панчалиец, — здесь богат ство и бедность проявляют себя не в утонченнос ти вкуса, а в набитых амбарах и в тяжелых драго ценностях, которыми украшают себя и мужчины, и женщины. Видите, как мало зелени в городе? Мы все реже ходим на прогулки в рощи, реже поем песни. А вы заметили, как торопливо снуют люди по улицам? Они спешат в свои мышиные норы, не замечая ничего вокруг, не улыбаясь встречным.
На мощеной дороге, ведущей к дворцам знати, под огромными навесами базара, что размещался неподалеку, на лестницах у храмовых прудов и даже на боковых улочках деловито сновали, толкались, торговали, ругались тысячи горожан, похожих в этом суетном мельтешении на коричневых древесных муравьев. Невольно мы сбились в плотный боевой порядок, с мягкой настойчивостью плечами пробивая себе дорогу. Больше всего нас раздражало не количество людей на улице, а их полное
— Будем смиряться, братья, — весело посове товал Гхатоткача, — боюсь, по их представлениям мы тоже выглядим недостаточно благолепно. Ваши пытливые взоры, столь ценящиеся в ашрамах, здесь представляются наглостью и вызовом, а любую бла гонравную женщину просто повергают в смятение.
Мы зашли в небогатую трапезную, где большая группа вайшьев с достоинством услаждалась медовым напитком и сластями. На нас они покосились неодобрительно.
Смотри-ка, дваждырожденные, — шепотом сказал один из них.
Что им здесь надо? — повысил голос толстяк с потным от возбуждения лицом, — у нас и свои брахманы есть — правильные. Они знают, как жертвы приносить да богов задабривать. Не надо было Друпаде Пандавов принимать. Всю эту коловерть, если поразмыслить, они и запустили.
Тихо! Властители губят тех, кто пренебрегает их повелениями…
Но никакой властитель не смеет нарушать дхарму варн, — горячился толстяк, — на неизменности ее стоит мир. Шудра предназначен для тяжелых работ, вайшья — для земледелия и торговли, кшатрий —для битвы, а извечный удел брахмана — молитвы. А разве эти молятся? И где это видано, чтобы нас, почтенных домохозяев, гнали на работу?!
Переглянувшись между собой мы быстро вышли из трапезной.
— Надо было обойти эти кварталы с подвет ренной стороны, — сказал Митра, морща нос…
Кампилья разочаровала нас. Гхатоткача совсем было собрался поворачивать обратно, как вдруг лабиринт узких улиц, населенных беднотой, вывел нас к храму . Это было весьма ветхое сооружение из дерева и глины, конусом своей крыши едва возвышавшееся над окружающими строениями. Красная земля перед ним, утрамбованная тысячами голых пяток, казалась обожженной кожей. Здесь не росло ни одно деревце. Зато под стрелами Сурьи колебалось черное море голов, подступавшее к краям храмовой веранды. Это было единственное место, куда не долетали огненные лучи, ибо четыре изъеденные временем колонны поддерживали над верандой неказистый деревянный навес. Под навесом стоял невысокий человек с очень темной, почти черной кожей, одетый в шкуру антилопы, что выдавало его принадлежность к варне брахманов.
По резным фигурам, украшавшим вход, мы узнали храм Шивы, а по всполохам невидимого огня, окутывающего темную фигуру — собрата-дваж-дырожденного. Был он невысок ростом, черноволос и кудряв. Большие, чуть вывернутые губы и широкий приплюснутый нос сообщали бы лицу наивно-добродушное выражение, но глаза горели исступленным вдохновением бойца. В сосуде этого примечательного тела бился, кружи и и плясал огненный вихрь брахмы, находя выход в словах, опалявших толпу, сбившуюся на площади.
— Я — Шива. Моими устами говорит творя щий и преобразующий, пречистый и высочайший, безначальный и вездесущий, вечный творец и губитель. Я воссоздаю себя всякий раз, когда отступает справедливость и торжествует беззаконие. Во время Сатьяюги дхарма — как бык о четырех ногах. Она властвует над людьми безраздельно. Нет ни лжи, ни болезней, ни смерти. Людям не надо трудиться. Стоит лишь помыслить, и результат — вот он…
Во время Двапараюги дхарма уже наполовину вытеснена беззаконием, — говорил неизвестный, стоящий у входа в храм, — затем несправедливость на три четверти воцаряется в мире, а на долю людской добродетели приходится лишь одна четверть. И тогда я выбираю форму для воплощения. Я один привожу в движение неимеющее формы, влекущее к гибели все живое колесо времени. Мой знак — раковина, диск и палица.
Бред какой-то, — недоуменно сказал за моей спиной Джанаки.
Но ведь его слушают, — заметил Митра. И его действительно слушали. Толпа понемногу густела. Одетые в одни лохмотья, без головных уборов и украшений, стояли на солнцепеке обитатели лачуг. Рты полураскрыты, глаза прищурены, словно в безнадежной попытке разглядеть что-то в небесной дали, куда указывала воздетая рука говорившего. Черные узловатые ноги, казалось, вросли в раскаленную землю, руки безвольно повисли. Люди впитывали слова молча, словно в трансе, а источник слов — невысокий, черноволосый собрат в шкуре антилопы — метался по веранде, размахивал руками, срывал голос в крике и больше походил на лесного колдуна.