Двенадцатый двор
Шрифт:
Я прервал трапезу; стаканы налиты, на тарелках снедь.
Еще я увидел бутылку «Айгешата», городскую колбасу, батоны, нарезанные очень толстыми ломтями.
Стол был без скатерти, деревянный, чисто выскобленный ножом.
Эти длинные секунды были наполнены оцепенением. На меня молча смотрели четыре человека: старик (тогда я ничего не увидел на его лице, кроме тяжелых, медленных, бескровных век; они поднимались и опускались, скрывая тусклые, какие-то водянистые, выцветшие глаза. «Действительно, Сыч», — успел подумать я); старая женщина (еще не зная чем, но я отметил, что в чертах лица она повторила старика); молодой мужчина, худой, бледный, с маленькой головкой, в пиджаке и с галстуком (сейчас хочу вспомнить,
Закрывая дверь, я сказал:
— Здравствуйте! — и потом добавил: — Морев, следователь прокуратуры.
И разом кончилось оцепенение, они задвигались, посмотрели друг на друга. Но молчали.
— Здравствуйте, — еще раз сказал я.
Подобие улыбки (или надежды?) возникло на лице старика, и я увидел, что лицо это изношенно, дрябло, в крупных морщинах, голова почти лысая, губ нет — они ввалились в рот.
— Здравствуйтя! — сказал старик и посмотрел на старую женщину. — Марья!
Она рукавом проворно вытерла край лавки, сказала:
— Сидайте.
Я сел.
— Радость у меня, — заговорил старик. — Сын вот с невесткой, с Надеждой, в отпуск приехал.
Из-за стола вскочил мужчина, дернулся маленькой головкой (в нем было что-то жалкое), протянул мне руку:
— Василий.
«Черт знает что», — подумал я, пожимая крепкую руку с машинным маслом, въевшимся в поры.
— Петр, — сказал я.
— Может, стаканчик, а? — просительно сказал Василий. — За компанию.
И вокруг меня засуетились: стали пододвигать закуски, самогон забулькал в стакане.
— Нет! — резко сказал я, поднимаясь из-за стола.
«Не так, не так», — говорил я себе, но уже не мог остановиться.
— Вы, гражданин Морковин, — заговорил я казенным голосом, — надеюсь, понимаете, почему я у вас?
И все замолчало и замерло. Надежда смотрела на меня с открытым ртом; да, у нее был зоб, и он шевелился.
— Вы, конечно, знаете, что возле вашего сада убит человек, Михаил Брынин?
— Как не знать. Знаем, — И Морковин посмотрел на меня. Наши взгляды встретились. Его глаза были спокойны, отсутствие, что ли, светилось в них; медленно опускались и поднимались тяжелые веки.
— А вам известно, — продолжал я свою лобовую атаку, — что подозрение падает на вас?
— Люди натреплют. — Он по-прежнему спокойно смотрел на меня. — Суседи-то у меня... Я знаю.
— Вы постоянно враждовали с Михаилом. Это так? — спросил я.
— То верно.
— Почему?
— А житья мне от него не было, вот почему! — И в голосе Морковина послышалась вдруг лютая злоба. — Проходу мне не давал Мишка!
— Папа, не шумите, — тихо сказал Василий.
— Не давал проходу, — железным голосом сказал я, — и вы его убили?
— Я? Да на кой мне яво убивать? — Морковин улыбнулся, и я увидел у него во рту два желтых зуба. («Сыч! Сыч!» — с ожесточением говорил я про себя.) — Я свое на войнах поубивал, вот что. А он, Мишка, ета точно, сколь раз меня кончить намечался.
— Подождите! — перебил я его. — А разве не вы сегодня утром на Михаила и его жену с вилами кинулись?
— Я — с вилами? — Теперь встал он, еще крепкий, сутулый, в валенках (помню, я тогда удивился — летом и в валенках). — Брехня. Они, голодранцы, наскажут. — И он погрозил кулаком окошку; кулак был внушительный. — Ета Мишка утром меня за грудки взял, вот что.
— Расскажите, как все было. — Я сел на лавку.
Вкусно пахло жареным гусем.
Хотелось есть.
6
— Ну, как было-то? Утречком пошел я поглядеть, что там у меня в саду, в огороде. Ета у меня привычка такая, давишняя. Утро тихое, знобко. Солнышко, значить, по-над
— Поглядел крыжовник, — продолжал Морковин. — Сильный в нонешнем году крыжовник, уж снимать пора. Потом — в огород. Картохи обсматриваю. Хорошо идут. Ишо, так соображаю, один тяжелый дожжок, и уже сухота ей, картохе, нипочем. Иду к трем яблонькам. Они, верно, не на моей земле сидят, на артельной. Тольки я за ыми ходю, без надзору они. И подрежу и опылю, вот что. И то, скажи, зачем добру пропадать? Все одно, пацаны зеленками объедят. Да... Ну, выхожу за калитку, и тут до меня — смех да шепот, то есть мужиков голос и бабий. Смотрю — по тропке с речки Мишка да Нинка, и полотенец у ей через голое плечо. Он за ей, она от яво. Пымал, цалует. Она вырываться: «Не надо, не надо!» И по щекам нахлестывает. В шутку, конечно. Ну, милуются, Молодые. Мое дело — сторона. Выбигают на поляну, к яблоням. «Гляди, Нинок! — это Мишка-то. — Сыч для нас сено накосил». То верно. Полянку я обкосил по второму разу. Стожок поставил. Сено уж провяло, с духом сладостным. Три дни, как скосил. Ну, подбегают к стожку, Мишка яво, бугай здоровый, ногами раскидал, Нинку за плечи и на сено. Мое сено, да ишо — «Сыч». Обидно. Подхожу. Неловко, сами понимаете... Я так мирно: «Миша, шли бы вы домой. Нехорошо. А сено — ничего. Я подберу». Ну, Мишка на ноги, сено отрухает с брюк. «По пятам моим ходишь! — кричит. — Сыч ты безмозглый!» И меня, значить, за грудки. Да как толканет! Я чуть не с ног. А тут Нинка в крик: «Дай яму, Мишенька, дай!» Волосы мокрые по плечам разбросала, глаза сверкают. Ровно ведьма. Мишка — за вилы. Они при стожку были. И намахнулся. «Запорю, подлюка!» — кричит. И давай хохотать. У меня в сердце захолонуло. «Убьет», — думаю. И к дому побег. А он мне вслед: «Погоди! Я ишо твое логово спалю!» Вот как оно было-то. На моем сене... А ведь я к яму по-хорошему, с миром.
7
Пока он говорил, я рассматривал избу. Она разделена на две половины. В первой были мы. Огромная русская печь, длинный стол, лавки, герань на подоконнике. У двери рукомойник, под ним медный таз с мутной мыльной водой. В глубине, в углу, сундук, обитый тусклым железом, на нем тулуп черным мехом вверх. Кажется, все. Жужжали мухи.
Во второй половине я видел только угол кровати с блестящими шариками на спинке, лоскутное одеяло. И у стены стоял сервант, очень современный, совсем пустой. Нет, вроде за стеклом была стопка глиняных мисок. Было как-то... не знаю... стыдно, что ли, смотреть на этот сервант. Или неловко?
Морковин присел к столу, начал наливать самогон в стакан, рука его еле заметно дрожала.
Это была удивительная рука. Не рука — произведение искусства. Символ тяжкой вечной работы: узловатые пальцы с вздутиями на сгибах, короткие темные ногти с ободками грязи, глубокие, резкие морщины — как борозды, ссадины, болячки. Она была похожа на обрубок крепкого старого корня. В ней чувствовались сила и уверенность, в этой руке. И крепость.
«И эта рука убила человека?» — подумал я.
Он выпил. Не стал закусывать. Опустил голову.
Остальные смотрели на меня.
— Да отец муху не прибьет, — сказал Василий. — А вы — человека. Мы все в избе были, когда там... стреляли.
— Да? — сказал я с некоторым сарказмом. — И как же все это выглядело?
Василий шумно вздохнул. Обе женщины теперь смотрели на него. С надеждой. С верой.
— Приехали мы вот с женой утром. Ну, само собой, встреча. Родители свое угощение, мы свои гостинцы. Сидим, выпиваем. Разговоры. Я отца в город зову. Отдохнуть, мол, пора. Квартира у нас большая, парк рядом. Гуляли б с мамой. А батя свое: хозяйство.