Двенадцатый двор
Шрифт:
Выпускной вечер был в «Будапеште». Мы сидели рядом — Збышевский и я. Он порядочно выпил. Он сказал:
— Значит, состоялся следователь Морев? Поздравляю.
— С чем? — спросил я.
— Отныне в ваших руках вечная профессия. С ней не пропадете.
— Вечная?
Он себе и мне налил водки...
— Но-о! — закричал Сашка на лошадь. — Бегом! Пошел!
Однако наша пегая лошадь продолжала идти шагом, чуть косила на Сашку добрым фиолетовым глазом.
— Ленивая она у тебя, — сказал я.
— Это не она. Это он.
— Ну, все равно. Он ленивый.
—
— Но-о! — закричал я. — Пошел!
Лошадь запрядала ушами, сердито фыркнула и действительно побежала.
— Как же его зовут? — спросил я.
— Буран он, — сказал Сашка. — Трехлетка. Хитрющий — страсть. — Задумался, спросил: — А у вас в городе кони есть?
— Мало. Все больше машины.
— А у нас и машин мало и коней мало.
— Чего же у вас много? — спросил я.
Сашка опять задумался, потом сказал серьезно:
— Земли много. И леса много. И еще над землей и лесом неба много. Правда?
— Правда, — сказал я и опять лег на спину.
Сквозь ветки проглядывало небо. Иногда я видел облака. Зеленые кроны плыли надо мной. Посвистывали птицы.
...Збышевский себе и мне налил водки.
— Да, вечная. Третья древнейшая профессия, — сказал он, внимательно заглянув мне в глаза. — Пока люди ходят по земле, они будут убивать друг друга. Физиология. Впрочем, возможно, не только физиология. Фрейда читали? Не важна причина. Просто факты: есть люди — есть убийства. Я говорю убийства, потому что в них квинтэссенция человеческой преступности, А раз так, — вечно будут юристы. Мы необходимы обществу, пока оно есть. Я имею в виду общество всей земли. Социология ни при чем. Итак, коллега, выпьем за нашу профессию, вечную, как мир. — Так откровенно он высказывался впервые. Водка язык развязала? — Лучше так! — поднял он свою рюмку. — За вечность мира! А значит? Вы понимаете...
— Давайте выпьем, — сказал я, — за то, чтобы когда-нибудь отмерла наша профессия.
Профессор тихо, как-то остро засмеялся:
— Тогда надо выпить за атомную войну.
К нам повернулся мой друг Женя Штамберг. Мы выпили трое — каждый за свое.
На эстраде грянул джаз. Возбужденные пары ринулись твистовать...
...В деревьях зашумел ветер, теплые капли посыпались на меня. Я не заметил, как наша лошадь опять перешла на шаг.
Если Збышевский прав, просто не стоит жить. Для чего тогда, для чего все? Уроки истории, жертвы? Неисчислимые жертвы моей страны, ее тернистый путь?
Признаюсь, случается, я начинаю думать, как он. Когда представляю кровавые этапы двадцатого века: фашизм, минувшую войну, концлагеря для миллионов, где методично и последовательно в человеке уничтожается все человеческое, современный мир с американскими бомбами во Вьетнаме, с военными самолетами над всеми материками, с термоядерным оружием. Слишком много убивают на нашей маленькой планете и людей и животных. Убивают, убивают, убивают. И готовятся убивать.
Но нет! Так думаю я только в минуты слабости. Не может все быть напрасно: кровь, страдания, опыт. Опыт человечества. Я убежден, что большинство людей на земле хочет сделать мир добрее, разумней, ярче. Только
— Дяденька, уже Воронка, — сказал Сашка.
Мы въезжали по какой-то глухой проселочной дороге в деревню, и я узнал ее только по разрушенной церкви.
— Куда? — спросил Сашка.
— Давай к правлению.
— Дяденька! — Он смотрел на меня круглыми глазами.
— Да?
— А за что Сыч убил Мишку?
«Вот что он хотел у меня все время спросить», — подумал я и сказал:
— Если бы я знал, Саша! Пока ничего не известно.
Мы ехали по деревне.
Сыч убил Мишку...
Почему они так уверены в этом? «Больше некому...» А у меня нет даже интуитивного убеждения.
12
В правлении колхоза, обшарпанном домике из двух комнат, завешанных плакатами с толстыми коровами и с девушками в белых халатах, меня ждали участковый Захарыч и приехавший из города Фролов.
Участковый где-то выпил, его полное лицо лоснилось, нос красен, ворот кителя расстегнут, и виднелась волосатая белая грудь.
— Так что на месте Морковин, — бодро, даже вытянувшись, сказал он. — В своем дворе картошку с Марьей перебирает. Прошлогоднюю. Гнилья — пропасть.
— А пить в рабочее время не стоило бы, — сказал я.
Участковый встрепенулся:
— Дык я самую малость. Морковин же и поднес. Из магазина у него, казенка. Все по закону. — Он блаженно закатил глаза. — Какие распоряжения?
Похоже, он чувствовал некоторую неловкость, и насмешливости, покровительства я в нем уже не обнаружил.
— Продолжайте наблюдение за двором Морковиных. Только осторожно, пожалуйста. Если Морковин, заметите, собирается куда уезжать, — задержите.
— Слушаюсь!
И участковый Захарыч вышел. Из окна видно было, как он, позевывая на крыльце, глянул на небо, почесал спину и зашагал по деревенской улице — грузный, коротконогий, при полной милицейской амуниции. Поддал сапогом ржавую консервную банку. Фролов устало курил сигарету.
— Машину я отпустил, — сказал он. — Не нужна?
— Пока не нужна.
— В случае чего, — сразу вызовем. Вот акт о вскрытии. — Он передал мне лист бумаги. — Брынин убит из револьвера двумя выстрелами в спину. Одна пуля застряла в сердце.
Я пробежал глазами акт.
— Да... А шеф ваш волнуется. Говорит, пора выявить и задержать убийцу.
— Выявим, задержим, — сказал я.
— Значит, в принципе, подозрения на Морковина? — спросил Фролов.
— Вот именно — подозрения.
— Может, пора брать?
— Подождем.
— Хорошо. Что будем делать?
— Вы пройдите по соседям Морковина. Только в дом убитого не надо. Я сам. Поспрашивайте о Сыче, о взаимоотношениях. На кого думают.
— Понимаю. — Фролов изменился. Он говорил со мной, как с равным. Даже уважительно (а может быть, изменился я?). — Где вас потом найти?