Двое и одна
Шрифт:
Река времени разделилась на два рукава. И я не знал, какое из этих двух времен нужно считать настоящим. Течение в них шло в противоположных направлениях. В одном я все так же несусь на скользком плоту, отчаянно пытаясь сохранить равновесие, совсем рядом с мордовскими концлагерями. Гигантские белые птицы с маленькими головами и очень длинными шеями проносятся надо мной. По обрывистым берегам тянутся бесконечные заборы с колючей проволокой в три ряда и караульные вышки с прожекторами. За ними – смутные, прозрачные люди в ватниках и сапогах. И среди них – трое моих очень близких друзей… Гремящая музыка на танцплощадке в Саранске. «Шумит камыш, деревья гнутся». Отовсюду несется тяжелый гул. Гул советского времени…
Вязкий поток сам собой, точно лист Мебиуса, вывернулся наизнанку, – все внутри перемешалось, сбилось в клубок – и смотрю я на него уже с обратной стороны, со стороны Майами, из американского рукава, медленно и привычно струящегося между подводными камнями и скандалами моей семейной жизни… Покачиваются солнечные блики на воде. Я плыву на спине, прижав руки к телу и вытянув их венами вверх. И лишь сильная боль в плече не дает забыть, откуда возвратился. Не дает забыть о том, что происходило всего несколько секунд назад, но в другом полушарии земли. Верчу головой, пытаясь понять, в каком направлении течет сейчас мое время. Хотя и понимаю, что это не важно. На самом деле я живу одновременно в обоих местах.
Боль понемногу уползает вниз, через все тело в левую ягодицу и застревает там.
И тут сквозь давно уже не модные роговые очки я увидел устремленный на меня тяжело ограненный, неподвижный взгляд. Смотрел кто-то очень одинокий, задыхающийся, только что вынырнувший на поверхность. Седеющая щетина, как слой инея, покрывала впалые щеки. Это было мое безглазое отражение. Симпатии к себе оно не прибавило… Да, это, несомненно, был я – узнал себя, хотя хмурая физиономия с перекошенными очками, застывшая в текучем зеркале, и была совсем непохожа на ту, что хранилась в памяти… Ничего хорошего эта встреча не предвещала…
Долго изучал помятый слегка лик в очках, изучал узкогубый рот – хозяин его явно с трудом с ним справлялся – с двумя морщинами, начинавшимися у крыльев носа и уходившими в подбородок. Наполненные тьмой, они были будто глубокие скобки, отделяющие каждое мое слово от слов, произносимых другими. Вот человек, говорящий отдельно.
Мы с человеком, говорящим отдельно, не отрываясь смотрим друг на друга. Игра в гляделки. Я не выдерживаю первым: запустил в зеркальную глубину свою скользкую, неуверенную улыбку – не всю улыбку даже, а только ее маленькую часть – и отвернулся. В онемевшей гортани стало холодно и сухо, будто после анестезии. Разозлился, загасил окурок и отошел к открытому окну. Отражение недоуменно поглядело мне вслед.
Глава 2
Сколько времени я так стою? Вытянул наугад руку, и на ладонь обрушилась холодная вода, беснующаяся между гремящим небом и покорно распластавшейся под ним землей. Город неотличим был от ливня, идущего сразу во всех направлениях. В Питере таких ливней не бывает.
Внизу проступали молочные плафоны на извилистых лунных стеблях, обернутых в искрящуюся влагу. Качались в асфальте вложенные друг в друга круги темноты и размытого аквариумного света. Из них поднимались тяжелые испарения.
Взметнулся с шумом внезапно окрылившийся мусор. По широкой пузырящейся улице – всеобъемлющий несметный ливень впитал в себя все ее цвета – между двумя мигающими линиями фонарей сломанные ветки пальм,
Я вслушивался в шелестящий дождь. Стихи – смутные, расплывчатые, как этот залитый водой город, – переполняли меня. Гулкие ритмизованные строчки наталкивались на самих себя, эхом отдавались в голове. Надо было бы записать эти обрывки, пока они окончательно не улетучились, но снова появился голос жены. Сначала он доносился откуда-то из-под воды, но потом стремительно выплыл.
– Ты чего губами шевелишь? Молишься, что ли?.. – Ее хорошо поставленный голос звучит неуверенно. Явно не знает, с чего начать. Видно, разговор был слишком важным, чтобы произносить первое попавшееся, но сдерживать себя ей не удается. – Ну да! Чего со мной говорить?
– Мм… Что? Ты о чем? – Это я пробормотал. Понимал, что отвечать нельзя. Но отвечал.
Мелкая водяная пыль рассыпается по лицу. Мой взгляд все еще плывет в бушующем многоцветном ливне, и сразу выдернуть его я не могу. Строчки медленно тонут в дожде. Над ним проплывают сонмы чужих снов. Пытаюсь проглотить огромный ком в горле.
Как она умудряется каждый раз так точно найти момент, чтобы разбить хрупкую, только что сошедшую на меня тишину? Тишину, внутри которой я пытаюсь хоть что-нибудь важное для себя сохранить, тишину, которая требует ненарушимого одиночества.
– О нас. О том, что ты со мной говорить не хочешь!
Тон ее мне не нравился. Давно уже не нравился. Губы, сжатые двойной перламутровой дугой, прогнулись под тяжестью подмороженной улыбки. Резко очерченные брови, под ними толстые черные ресницы: ей легко казаться упрямой и решительной.
…О твоих стихах. Думаешь, я не знаю? Печатаешь втихаря в России, не под своим именем. Их ты тоже стыдишься?
Снова безошибочно точно ударила она в больное место. Я мог представить ее поющей на палубе корабля, мог представить в постели со мной, но представить ее с интересом читающей мои стихи я не мог. Дело не в том, что другой формат. Просто не ее уровень… Конечно, может, она и ревновала к моим ночным занятиям, но хоть что-нибудь узнать о своей сопернице никогда не пыталась. А я, тот, который на самом деле мало похож на того, которого она видела.
– У тебя даже элементарного честолюбия – и того нету!
– Возможно, тебя это удивит, но не все поэты занимаются рекламой собственных стихов. – Произнес за меня кто-то моим голосом. Далеким и отстраненным.
(Имен мужа и жены склонный к иносказаниям автор решил не называть. Излишняя близость может вызвать симпатию, исказить в глазах читателя то, что произошло.
В нарочито бесцветных словах-отговорках мужа сейчас (и будет еще очень часто) слышна одиннота – высокая, немного дребезжащая нота набухающего одиночества. Теперь, когда тональность обозначена, надо дать несколько разъяснений по поводу этой одинноты и всей полифонии ее оттенков. Дело в том, что сам автор нотной грамоте никогда не учился, но почему-то уверен, что это соль – непрерывно меняющая окраску пятая нота в самом высоком своем регистре – соль большой октавы его переживаний. Звучащее отражение того, что он сам регулярно посыпает на свои незаживающие раны. Хорошо отработанный защитный мазохизм, позволяющий полностью сосредоточиться на самом себе. Разумеется, эта уверенность опирается на что-то гораздо более основательное, чем только его слова.