Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания
Шрифт:
Новые извинения с его стороны, затем уверения в его уважении и дружбе ко мне и выражения искреннего соболезнования по поводу обычной неосторожности молодых людей, губящих себя преувеличением добродетельных чувств, — наконец, все возможное, чтобы привести в отчаяние человека, желающего поскорее узнать свою участь.
— Будьте так любезны, Ваше Сиятельство, объяснить мне подробнее, в чем заключается мое несчастие!
— Итак, знайте, если вы желаете поскорее узнать вашу судьбу! Знайте, что Ее Императорское Величество поручила мне сказать вам, что, будучи даже членом Конвента в Париже или в Варшаве, вы не осмелились бы представить такую назойливую записку, как та, которую вы послали третейскому суду, но что она сумеет вас поставить в должные рамки уважения и долга.
— И это все, Ваше Сиятельство?
— Увы, дорогой граф, это мне, ввиду моей симпатии к вам, уже кажется слишком много!
— Позвольте, Ваше Сиятельство, поблагодарить вас за ту деликатность и вежливость, которые вы соблаговолили вложить в исполнение данного вам поручения! — И я хотел откланяться.
— Оставайтесь, мне приказано также передать ответ, который вам угодно будет.
— У меня на это лишь один ответ, но я думаю, что он теперь неуместен.
— Ничего, вы можете мне довериться.
— Так будьте же столь добры, Ваше
— Но, граф, как же так? — воскликнул фельдмаршал.
— Я не могу вам ответить ничего другого, — прибавил я и, пользуясь удивлением старого царедворца, быстро вышел.
Пока посылали за моей каретой, одно преданное мне лицо рассказало мне, что Ржевский в сопровождении Самойлова еще до начала Совета бросились императрице в ноги, прося простить их за их дерзостное обвинение человека, осыпанного ее милостями, в непочтении к ее священной личности, в непослушании высшим законам и т. д. и т. д. По дороге в Петербург я составил черновое письмо, которое я решил написать императрице. Я переписал его дома и отправил его в Царское Село с таким расчетом, чтобы императрица получила его на следующий день при вставании. Это письмо состояло из восьми страниц большого формата и было разделено на две части: 1) мое мнение по делу Любомирского, 2) мое мнение о поведении императрицы во все время ведения процесса. Это письмо было писано чистосердечно, с полным доверием, и содержало такие истины и рассуждения, какие можно позволить себе только с лицами, обладающими высшим рассудком. Я доказывал ей, что она одна обесславляет память покойного князя, выставляя свои сомнения на счет его, что общество относится к нему справедливее, и это ей, не менее чем мне, известно, что князь Потемкин, будучи всегда обременен государственными делами, запускал те дела, которые касались лично его, в том числе и настоящее дело.
Когда я отправил это письмо, я поехал к себе на дачу, чтобы повидаться с женою и друзьями, которых мне в то время редко пришлось видеть, но ничего не сказал им о происшествии. Я полагал, что мое письмо только что получено императрицей, как вдруг ко мне явился курьер фельдмаршал, с просьбою быть на следующий день, в семь часов утра, в его доме у Петергофских ворот. Это было предвкушение моей победы. Столь быстрый ответ и поручение, данное старику министру, которого берегли от всяких утомлений, сделать восемь миль для того, чтобы переговорить со мною, — доказывало, что со мною обращались как с личностью, заслуживающею внимание и пребывающею в милости. Действительно, когда двери фельдмаршала раскрылись передо мною, я заметил в его словах досаду, которую он старался скрыть, но которая говорила мне больше, чем его слова. Он передал мне ответ, написанный императрицей собственноручно на четырех страницах большого формата. Она входила во все подробности дела, останавливаясь также на впечатлении, которое оно могло произвести, и удостаивала меня даже объяснений в свое оправдание, что заканчивалось следующими знаменитыми словами: «Возможно, что с точки зрения законодательства ваши мысли лучше моих, но мои мысли — закон, и ваши должны им подчиниться; я, впрочем, требую, чтобы вы ими пожертвовали в знак вашей привязанности ко мне, на которую я рассчитываю». Я хотел положить в карман это драгоценное доказательство одобрения и уважения, но фельдмаршал объявил мне, что ему приказано отобрать это письмо и отнести его обратно и что все, что он может мне разрешить, — это прочесть его еще раз, что я и сделал. Я собирался ответить на письмо, но Салтыков сказал, что императрица мне это запрещает и что этим дело для меня вообще кончено. И, действительно, она отняла у суда совести это дело и предоставила себе самой решение.
Вечером я опять явился ко Двору. Ее Величество обошлась со мною, как с лицом, с которым у нее есть секреты, а придворные старались у меня заискивать. Скоро после того я уехал к своему посольскому месту в Неаполь. Но несмотря на мое отсутствие, а затем мое заключение, императрица никогда не произнесла решения по этому делу. При воцарении же Павла I, на письменном столе покойной императрицы нашли мою записку в два столбца, которая чуть было не стоила мне дорого. Император ее прочел и написал внизу под моею подписью: «Быть по сему!» Эти три слова превратили мою записку в императорский указ, послужили руководством для Сената и заставили, наконец, наследников князя Потемкина уступить князю Любомирскому.
XIII. В Берлине (1794 г.)
Я выехал из России, огорченный проектом предстоящего окончательного раздела Польши. Никогда ничего не казалось мне более безнравственным и неполитичным. Но я знал тайные причины этого решения. Екатерина II несколько раз заявляла, что она никому ничего не выделит из государственных имуществ. Между тем князю Зубову, фавориту, и Маркову, исполняющему обязанности министра, надо было сколотить себе состояние, окончательный же раздел соседнего королевства устранял препятствия, и, как всегда бывает в подобных случаях, когда предстоит деление пирога, их враги тоже изъявили молча свое согласие на столь открытое попирание славы их государыни. Но в разговоре, который у меня был с императрицей незадолго до моего отъезда, я заметил, что у нее как будто заранее явилось нечто вроде угрызения совести по поводу несправедливости, предупредить которую у нее не хватило силы; и что она была бы рада тому кто почувствовал бы в себе достаточно ловкости и смелости, чтобы избавить ее от решения против ее собственной воли и против воли ее министров. Берлин в то время был центром переговоров по делам Польши, где тогда происходила война, а также по делам Франции, с которой некоторые Дворы уже замышляли войти в сношение; поэтому казалось весьма естественным, что новичок в моем возрасте, назначенный в малозначительное посольство, остановился здесь, чтобы изучить общую политику и дела того времени. Хаос, в который я был тотчас же посвящен и который я постараюсь изложить в нескольких словах, скоро предоставил мне возможность достичь этой цели; чтобы дать некоторое понятие об этом, достаточно будет объяснить, как тогда велись дела между Пруссией и Россией.
В Берлине обязанности полномочного посланника России исполнял престарелый граф Нессельроде, назначенный туда, как бывший участник интимного кружка Фридриха Великого, и основательно знавший всех старых министров, переживших его, а также все уловки прусской политики. Тогда еще не заметили, что способ ведения политики изменился и что в Европе уже не интересовались кабинетными принципами, основанными на интересах государства, а руководствовались личными интересами министров, что то, что раньше могло
243
Этот финляндский швед оказал России хорошие услуги. Максим Максимович Алопеус (1748–1822) был с 1790 и 1796 г., (а потом еще раз с 1802–1808), послом в Берлине. Возведенный в 1819 г. в баронское достоинство Финляндии и в 1820 в польское графское достоинство он, согласно описанию графа Федора, «имел внешность выскочки из мужиков и отличался более тонкостью и хитростью, чем умом. Знания его ограничивались канцелярским формализмом и не проникали в глубь политики».
244
Маркиз Арагон в своей книге «Принц Нассау-Зигенский» ничего не упоминает об этой миссии, но приводит в выдержках письмо принца, адресованное его жене из Берлина от 6-го декабря 1794 г.
На противной стороне была такая же путаница, препятствовавшая нормальному ходу дел. Граф Финкенштейн, представлявший собой нечто вроде премьер-министра, был не более как красивый призрак старины и сам признавал свое ничтожество, когда его к тому заставляли. Граф Альвенслебен, представительная личность, и граф Гаугвитц, добившийся министерского поста через царедворцев, придавали себе вид, как будто они управляют делами, но от них нельзя было ничего добиться и надо было прежде всего заручиться содействием разных кабинетских секретарей; они же сами оставались до такой степени невидимыми и недоступными, что можно было проживать в Берлине в течение многих лет, не получив материальных доказательств об их существовании. Если даже иногда удавалось их видеть, а также убедить или склонить их в свою пользу, то это мало помогало, ибо в некоторых случаях, которых нельзя было ни предвидеть, ни подготовить, успех переговоров зависел от генерала Бишофсвердера, генерал-адъютанта короля, который, как главный жрец Иллюминатов [245] , тогда исключительно располагал волею и властью своего государя.
245
Иллюминаты — протестантская секта, распространенная в XVIII столетии главным образом среди высших классов общества. (Прим. перев.)
Когда на прусской стороне заметили, что русские друг перед другом стараются овладеть мною, меня приняли за влиятельную личность и стали с обеих сторон заискивать. Принц Нассауский, который в Петербурге был одним из моих самых важных приверженцев и которому я рекомендовал, в качестве секретаря, одного эльзасца — Апштетта, бывшего раньше приказчиком в модном магазине и сыгравшего впоследствии, при Александре I, столь видную роль в дипломатии, что даже навлек на себя личную ненависть Бонапарта — этот самый принц Нассауский счел как будто своим долгом предупредить короля и генерала Бишофсвердера, что императрица осыпает меня своими милостями, что она состоит со мною в переписке и что моя миссия в Неаполь есть не что иное, как предлог, чтобы присмотреться ко многим вещам и доложить ей впоследствии лично о них. Это имело ожидаемое воздействие, и с того момента меня стали отличать всякими способами, чтобы привлечь меня на свою сторону.
Так как король пребывал тогда в Потсдаме, я еще не имел случая быть ему представленным. Он проживал в маленьком дворце Гейлигензе, куда кроме его фаворитов, фавориток и внебрачных детей не допускали никого, не исключая самих членов королевской семьи. В обществе полагали, что воспоминание о неудачах, испытанных в Польше, неприятное впечатление, произведенное ими на армию и на всю нацию, а также боязнь оппозиции на случай, если бы он вздумал продолжать войну с удвоенной энергией, — надолго удержит его в своем убежище. Но вдруг принц Нассауский уведомил меня письмом, что Его Величество желает меня видеть и приглашает меня с женой провести с ним послезавтрашний день в Гейлегензе, где нас встретит г-жа Бишофсвердер, и что придворные экипажи нас будут ожидать у Потсдамской заставы. Так как было вполне ясно, что такая милость, которой никто не удостаивался, выпала на мою долю помимо моей просьбы, я счел долгом предупредить об этом графа Финкенштейна, и старик был мне весьма благодарен за эту внимательность. Все, что только можно было придумать, чтобы придать этому небывалому отличию приятность, было тут пущено в ход. Общество состояло из семи лиц: короля, пажей и генерала Бишофсвердера, принца Нассауского, графа Люзи, бывшего посланника Фридриха Великого в Англии, моей жены и меня. Мы позавтракали на русский манер, потом ловили рыбу на озере; после великолепного по своей роскоши обеда, состоялась иллюминация в оранжереи, затем первыми артистами был дан концерт и празднество закончилось ужином. В виде особенной любезности было удовлетворено любопытство моей жены и нас повели во внутренние апартаменты, где мы были поражены и тронуты, увидев над письменным столом портрет бедного маленького Людовика XVII. Наконец, после полуночи мы откланялись Его Величеству.