Дядька
Шрифт:
Савка тоже подумал о скорой жатве: вот-вот в поле выходить, а у баб еще, небось, и серпы не наточены.
На жатву вышли через несколько дней после того. Савка спал в ту ночь беспокойно, ворочался с боку на бок, сбил простыню. Среди ночи, в самый глухой час, будто кто-то толкнул его — сон слетел и исчез без следа.
В горнице было душно, несмотря на открытое окно, в которое глядела черная мгла. С печки доносилось негромкое покряхтыванье деда. На лавке ровно и глубоко дышала Леська; он различал в потемках ее вытянутую тонкую руку, смутно темневшие длинные пряди полураспущенных волос. Девчонка спала безмятежно, сладко, и в
Немного погодя он все же заснул, обхватив руками подушку, да так, что она встала горбом. Спал тяжело, будто летел камнем в черную бездонную яму; понемногу эта яма стала светлее, в нее вползли негромкие голоса, хлопанье дверей, какой-то скрип…
Твердая рука матери тряхнула его за плечо.
— Савося, вставай, пора!
Савка потянулся, завозил головой, потом с трудом разлепил веки.
— Аленка встала? — осведомился он, широко зевая.
— Давно уж! По воду зараз побежала.
Савка тряхнул головой, резким движением повернулся и сел на постели, потом сильно зажмурился и вновь резко открыл глаза, сгоняя последний сон. Совсем проснувшись, стал натягивать пропыленные будничные портки, узлом затянул гашник. Ох, тугой получился узел, вечером опять придется Аленку просить, чтобы развязала: у нее пальчики тонкие, чуткие, любой узел распутают.
— Матуля, слей на руки! — крикнул Савка, выходя на крыльцо.
Тэкля поливала ему из ковша; он горстями плескал в лицо холодную воду, шумно фыркая и отплевываясь.
На двор, слегка покачивая ведрами на коромысле, вошла Леська. Ее босые ноги оставляли в пыли цепочку узких изящных следов, окруженных круглыми пятачками сорвавшихся капель. Проходя мимо, она задела Савку ведром, оставив на его портках темный мокрый след.
— А, чтоб тебя! — выругался Савка. — Вот дал же бог такую нескладеху!
— А ты не стой на проходе! — не осталась она в долгу, одно за другим опрокидывая ведра в большую бочку.
И вот снова бежит вприпрыжку по двору, с пустым коромыслом на плече.
— Алеся, не надо больше воды, — остановила ее Тэкля. — В поле уж скоро.
Из хаты тянуло горячим, с легкой примесью чада.
— Ой, оладьи мои! — всплеснула Тэкля полными руками. — Не сгорели бы! — и кинулась в хату спасать оладьи.
Оладьи не сгорели, хотя немножко покрылись копотью. Дымящуюся миску с ними поставили на стол — одну на четверых. Ели быстро и молча: с набитым ртом не очень-то разговоришься. Оладьи к тому же были прямо с огня, обжигали пальцы и рты — тут уж тем паче не до разговоров. Леська, правда, как-то открыла рот:
— А знаете, — начала она, — какой я нынче сон видела?
Но Савка тут же грубо оборвал ее, ткнув пальцем в дымящиеся оладьи:
— Ты ешь давай! Некогда болтать!
Когда с оладьями было покончено, опять стало недосуг: Тэкля увела внучку в бабий кут одеваться.
Еще вчера они вдвоем, раскрыв сундуки, долго перебирали старые наряды, переложенные от моли сухой полынью: тонкого белого холста сорочки с богато расшитыми рукавами; тяжелые роскошные паневы с
Теперь они ушли в бабий кут — узкое пространство между печью и стеной —, задернули холщовую занавеску. Порой занавеска шевелилась, из-за нее доносился Тэклин недовольный голос:
— Задом наперед одеваешь! Стань ровно, не горбись! Не бабка ты старая, нечего тебе кособочиться… О господи, и в кого ты тощая такая, все висит на тебе… Мать твоя в твои годы глаже тебя была…
— В меня, в меня! — смеясь, крикнул дед.
— Молчи уж! — сварливо отозвалась жена из-за занавески. — Нашел, право, чем хвастать!
Наконец, вышли обе, разодетые, в ярких паневах: бабушка — в темной, с шахматным рисунком, а внучка — в оранжево-красной, в крупную зеленую клетку, оттенявшую ее дотемна загорелые ноги.
— Стой, стой! — Тэкля ухватила ее за рукав. — А ну-ка выпрямись! Грудь вперед!
Девчонка выпрямилась, выставив вперед небольшие два бугорка.
— Мало, совсем мало! — недовольно проворчала бабушка. Потом слегка одернула кверху Леськину сорочку, сделав небольшой напуск. — Поворотись-ка! Ну вот, теперь хоть какой-то вид имеешь. Стой, погоди, куда опять пошла? Что тебе на месте-то не стоится?
Тэкля надела ей на голову деревянный обруч, оплетенный в узор красной и белой нитью. Поглядела сперва на внучку, затем в окошко — и покачала головой.
— Что, плохо? — спросила Леська.
— Не в том дело, — ответила бабушка. — День знойный будет, голову тебе напечет. Платочек беленький сверху надень.
И Леська надела белый платочек с красной вышитой каймой, потом поглядела в кадку с водой, на свое бледное отражение: смуглое личико, на нем ярко выделяются карие большие глаза под тонкими черными бровками, чуть припухший маленький ротик. Но вот нос… Что у нее за нос!.. Не тонкий, прямой, с четко очерченными ноздрями, как у большинства окрестных девчат — по-хохляцки вздернутый, сводящий на нет всю древнюю славянскую породу, которой так гордятся длымские женщины. Не сказать, что ее это портит, вовсе нет, однако придает всему ее лицу оттенок какой-то первобытной диковатости.
Леську, однако, смущало вовсе не это. Повертелась над кадкой, оглядела себя и с того, и с другого бока, а потом вдруг надула губы и раздраженно отбросила за спину длинную каштановую косу, как будто та была в чем-то виновата.
— И угораздило же меня такой родиться: рыжая — не рыжая, чернявая — не чернявая! А лицо-то, лицо! Страх-то какой, хуже, чем у цыганки! Вот же от солнца не убереглась!.. Другим-то все ничего, а я чуть побуду на припеке — и снова чернее сажи…
С легкой завистью ей вспомнилась Доминика, первая на селе красавица; белокурая и светлоокая, она обладала такой чудесной кожей, что только с яблоней в цвету можно было сравнить дивный ее оттенок. Знать бы, за какие добродетели наградил ее господь столь чудным даром; один господь и ведал, какое тайное средство ей было известно, но кожа Доминики никогда не загорала, и даже в самые знойные летние дни лишь иногда, может быть, становилось чуть розовее, чем обычно. Но Доминика так никому и не открыла своей тайны, сколько у нее ни пытали…