Дым отечества(часть первая)
Шрифт:
— Меня все заставили, — скороговоркой отвечает северянка. — Как есть слабая и беззащитная сирота, схваченная без суда… И мак курил, — добавляет она. «Я ее сейчас…» — думает Эсме, и не успевает определиться.
— Так, — говорит от дверей фицОсборн. — Простите, шевалье. Девушка, как тебя зовут и как зовут твоего отца?
— Колета, — медленно отвечает она, — а отца Пьером звали. Звали. Отец, значит, мертв.
— Отлично. — Образок святого Христофора со шляпы отцепил, на ладонь положил. — Покровителем своим и Господом нашим от своего имени и от имени моего сеньора, герцога Ангулемского обещаю, что если рассказанное Колетой, дочерью Пьера из Лютеции, окажется правдой и будет достойно внимания моего сеньора, то девица эта получит защиту и безопасность и прощение всех прошлых грехов перед законом, а возможно и награду. Аминь. Думаю, что этого достаточно. Действительно, достаточно:
— Ну-ну, девушка, перестань. Прочти молитву и начинай все рассказывать. Господи, думает Гордон, почему мне никто не объяснил, что с ней надо было говорить, как с молодой пугливой лошадью? Они здесь — меньше люди, чем какие-нибудь псоглавцы с той стороны мира… А обещание… а обещание герцог исполнит все равно, даже если решит, что фицОсборн слишком вольно распорядился его словом. И не ему, младшему, объяснять фицОсборну про риск. Тем более, что армориканец… да какой он армориканец, можно переселить альбийца с Острова, но нельзя выселить Остров из альбийца — все прекрасно понимает сам.
— Они пришли к Пьеркину, — говорит Колета дочь Пьера, — на святого Жиля, да, за неделю до Рождества Девы Марии, и дали за меня восемь золотых.
18 октября, день Мэтр Эсташ Готье был человеком наблюдательным не поневоле даже, а по милости Пресвятой Девы. Уродился с талантом — раз взглянешь, хоть на площадь, хоть на прилавок, — и потом можешь перечислить все увиденное. В детстве он выспаривал у соседской мелкоты яблоки и черешки ревеня: поглядит на кучу любого барахла, хоть рваной упряжи, хоть ломаной посуды, ждущей починки, столько времени, сколько нужно на один вдох, а потом, после трех пробежек по улице, все может правильно назвать. Усердия, старания в том не было — но дар пригождался не раз. Вот и сейчас он мог бы вспомнить, во всех подробностях, площадь перед городской тюрьмой. Вспомнить через час, вспомнить завтра. Серые неровные стены бывшего монастыря, а до того — королевского замка. Камень, гладкий и словно бы залапанный, захватанный грязными руками. Полукруглую арку над тяжелыми воротами,
двух алебардистов возле нее, лениво отгоняющих голытьбу, чтобы освободить проход бабе почище, со служанкой, нагруженной тяжелыми корзинами. Толпу босяков и сомнительных типов, самое место которым было бы по другую сторону стены. Кучку визгливых шлюх. И еще одну девку легкого поведения, пьяную, которая сидела у стены, бесстыже разбросав ноги. Место не из лучших, люди такие же, а уж повод появиться — отвратительней некуда. Свой же человек, купец, из некрещеных саксонцев четыре десятка лет как человек жил, а на пятом из ума выжил и идолищу какому-то в жертву двух женщин удавить попытался. Одну и удавил, а вторая покрепче оказалась, отбиваться начала и шум подняла. И будь они обе рабыни-язычницы или хоть просто язычницы, так шуму бы особого не было, случаются такие дела, редко, но бывает. Судили бы и повесили тишком как за обычное убийство. Так нет же, христианки обе.
Вышло дело это ночью, ночью же саксонца и арестовали, отволокли в тюрьму — и все было бы хорошо, если б городской страже пришло на ум позатыкать рты прислуге купца Ренварда. Не пришло, по отсутствию ума. Так что слухи пошли очень быстро, прикрывая позавчерашний переполох с арестом разбойников и вчерашнюю сплетню о принце. Прикрывая, как тугая крышка — кипящий горшок. Там орлеанцам побуянить не дали, сам же господин коннетабль и не дал, пригрозил ввести в город войска — так немедля нашелся другой повод. Последние дни пришли, язычники проклятые наших женщин бесам в жертву приносят, колдовство, чернокнижие — и не умысел ли на святую нашу веру и город Орлеан? И даром что отцы-доминиканцы никаких следов чернокнижия не нашли, а нашли только идолослужительное изображение в виде ткачихи, сиречь судьбы, то есть обыкновенную глупость языческую. Понадобилась этому болвану Ренварду зачем-то удача, ну вот и пожнет он эту удачу горлом. Но его-то не жалко, а вот что с кварталом теперь будет — да и с самой тюрьмой… Здесь пока людей мало. Потому что не все трещотки еще воды натаскали, очаги разожгли и мужьям обеды приготовили — и не все мужья пока что те обеды съели. Чуть позже, чуть ближе к полудню, здесь будет вдесятеро больше зевак, и из них каждый третий — с прибранным по дороге камнем. Вдруг да выведут к народу на честный суд скверного язычника? Людей мало, но с каждым мигом становится больше. Ручейки невелики,
Потому как этим только позволь, такого наворотят, что будет тут у нас заговор язычников и колдунов, важный такой, серьезный, чтобы самим надуться и другим дать душу отвести… Это с одной стороны. А с другой выходит, что гильдия за своих вступается и заговорщиков покрывает — а такой крик тоже может кровью кончиться и помнить такую кровь будут долго. Ну что ему, этому саксонцу, в ум вступило? Под эту беседу взял с собой Готье не только троих слуг, для солидности и безопасности, но и двоих уважаемых купцов из гильдии, ревнителей веры и законности. Чтобы ни один из свидетелей не мог потом поклясться, что Эсташ Готье язычника покрывает — или, напротив, на него науськивает. Был? Был. Об участи осведомлялся? Осведомлялся. О беспристрастности говорил? Еще как говорил,
королевскому следователю все уши прожужжал, как крупная назойливая пчела. Взятки предлагал, на нужные решения намекал? Да что вы, помилуй Пресвятая Дева, на честного-то человека напраслину возводите!.. А, надо сказать, на Ренварда глядя, и в черта поверишь. Серый весь, мокрый, липкий, глаза пустые. Воду пьет, если дать. На еду смотрит как на непонятное что-то. На вопросы отвечает с четвертого раза на пятый, как ни спрашивай. И не по упорству — просто не слышит. Руку ему помяли, не бережет, не замечает.
Отец-доминиканец уговаривает: покайся, прими святое крещение — легче же станет, и жизнь вечную обретешь. Молчит, не ругается даже. И смотрит… мэтр Эсташ в своей жизни всякого повидал, а в прошлый год особенно — но взгляда такого не упомнит даже у себя, в зеркале, в те минуты, когда больше всего на свете хотелось от земного суда к небесному улизнуть.
За всей этой возней Готье что-то потихоньку кусало. Словно одинокая блоха под нижней рубахой скачет, или надоедливый комар над ухом попискивает, и никак его ни прихлопнуть, ни отогнать. Никакого отношения к тюрьме, дурному Ренварду и убийствам комарик не имел. Раньше привязался. В тюремном дворе? Может, и во дворе. У ворот? Может, и у ворот. По дороге? Нет, не по дороге. Позже. Внутри, в подвале? Раньше. Что-то такое в куче городского мусора было, что и не мусор вовсе. Арестованные позавчера с фальшивым брачным контрактом пользовались особым успехом. Тюремная стража их предусмотрительно запихнула в такую камеру, чтоб с любопытствующих деньги брать за погляд. А те и рады, кто еще при зубах, рассказать свою историю — денежку кинут, выпить дадут. Значит, разрешено им, значит, несложно догадаться, кем разрешено. Опять же и заработок какой-никакой — меньше расход тюремной казны. Вот тут-то Готье еще раз ее увидел — мелкая, щуплая шлюха в цветной почти новой юбке, в малиновом бархатном корсаже толклась у решетки, пихала одному из рассказчиков луковицу.
Раньше этот профиль украшен был усами. Теперь — завитками на лбу и коровьими рогами, на которые намотаны грязные патлы. Да и сам профиль оплыл, постарел и за мужской его принять было вовсе невозможно, даже без кирпичных румян во всю щеку. Только мэтр Эсташ эти глаза, и улыбку, и разворот плеч, и… в аду бы узнал. На мужчине, на женщине, на уличном воробье. И голос был другой, и выговор приречный — а человек все тот же. Выползень. Нечисть альбийская. Кит Мерлин. Мало было его тут приметить и сообщить; мало. Если этот вертится вокруг позавчерашних арестантов, значит, интерес к грамоте у него имеется до сих пор. Значит, вся его Альба, все его службы в деле. Из чего следует, что хорошо бы альбийскую нежить опознать так, чтобы два свидетеля на допросе говорили и не путались. Был такой. Точнее, была. Пригодится — хорошо, не пригодится — пусть повертится ужом на сковородке.
— Как добрые христиане, — сказал спутникам мэтр Эсташ, — мы обязаны что? Помогать падшим вернуться на стезю добродетели. Паро, Симон, видите вон ту, с луковицами? Если откажется от греха — возьму в дом поломойкой. Идите, вразумляйте. А со мной как раз два почтенных человека, свидетели. Ну что, господин бывший студент, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Позаботились вы, чтобы я вас крепко запомнил, теперь не обессудьте. Сами виноваты, нечего послам большой державы в непотребном виде по тюрьмам лазить. Такие послы сами в тюрьме сидеть должны. А лучше — на соляных копях гнить. Но наши копи без него обойдутся, а вот за конфуз, который сейчас, дай Бог, случится, его свои же и удавят, много надежней нашего.