Дым под масками
Шрифт:
– Вдова, – с готовностью пояснил он. – Очень редко приезжает в город, живет… впрочем, главное, что приехала, – торопливо закончил он.
– Герр… Епифанович, не поделитесь секретом – почему эти прекрасные люди собрались на представление цирка средней руки?
– Так война, – простодушно ответил он. – Все дороги закрыты, аэродром вчера закрыли. Наши артисты не выступают – запрет. А приезжим можно.
– И как же ваши музыканты будут играть на нашем представлении?
– Наши – никак. Ваши будут, которых
– Мы не… – Штефан осекся. – Но все же знают, что это ваши музыканты?
– Главное по бумагам они ваши, – подмигнул он. – А бумаги-то мы сейчас и оформим, давайте сюда ваши бланки…
– А что, правда война? – с сомнением спросил Штефан, вспомнив мельком рассмотренные улицы – нарядные, многолюдные и заснеженные. Открытые лавки и магазины, женщин в цветных платках, гуляющих с укутанными детьми.
– Одно слово, – махнул рукой Игорь Епифанович. – У нас же каждый город сам себе государство, вроде как. Бургомистр нам и царь, и Спящий, и родной, чтоб ему сдохнуть, батюшка. Потом бургомистры очередной вагон с валенками не поделят и давай друг другу через забор плевать. В общем, не берите в голову. Лучше подумайте о Явлеве – скоро большой тур, «Гардарская явь», он вербует талантливых актеров. А госпожа Вижевская очень уж господина Явлева не любит, всегда ему шпильку вставить рада, – последние слова он произнес совсем отстраненным голосом, будто задумавшись.
Штефан понял намек и благодарно кивнул.
…
Больше всего в Гардарике Штефана удивлял воздух. Не высокие дома, богато украшенные лепниной, не всеобщая любовь к узорам и завитушкам, которые были абсолютно везде, даже газеты тратили половину первой полосы на рамки и вензеля. И не лошади, которых здесь до сих пор запрягали в экипажи, и даже не лошадиная сбруя, на которую зачем-то навешивали бубенцы и ленты. Нет, странным был воздух – искрящийся, белый, пахнущий сыростью и холодным медом.
А еще его поражала особая, всепоглощающая страсть местных к тесту. Ни в одной другой стране он не помнил такого количества булочных, которые, казалось, нисколько не мешали уличной торговле. Мимо то и дело проносились мальчишки с лотками исходящих паром пирожков, тут и там стояли тележки с передвижными жаровнями, на которые разливали ярко-желтое тесто для огромных кружевных блинов.
Он понимал, что это только потому, что в Кродграде не было заводов, и вообще город был туристическим, тщательно оберегаемым и с утрированным национальным колоритом. И ему гораздо больше хотелось бы посетить настоящий город, не очередной муляж из снежного шара.
Штефану не нравился Кродград. Он оглушал его, сбивал с толку. Всего было слишком много, слишком яркого и громкого.
Слишком много башей – совсем как в его далеких воспоминаниях, город полнился звоном и грохотом колес по рельсам и длинными, тоскливыми гудками. С наступлением темноты –
Слишком много завитушек, вывесок и елок.
А еще на улицах было слишком много людей – будто в городе проходили какие-то гуляния, будто никто не сидел дома.
Здесь жили странные люди – высокие, с искусанной морозом кожей и хитрыми глазами, на дне которых таилось что-то хищное. А может, ему мерещилось.
Но было в Кродграде то, ради чего Штефан очень давно хотел съездить в Гардарику – страна славилась фотографами. Здесь относились к фотографии не как к ремеслу, еще одному инструменту, а как к настоящему искусству.
Штефан об искусстве думал мало, зато много думал об очках герра Виндлишгреца.
Когда его забрали в приют, он боялся, что очки отнимут. И отняли бы, если бы нашли. Штефан, сам не понимая, зачем это делает, завернул их в плотную куртку и похоронил в лесу неподалеку от приютской ограды. Пометил дерево красной ниткой на ветке. Примотал намертво, но все равно боялся, что нитка вылиняет или сгниет раньше, чем он придумает другой знак.
Очки были тяжелые, всегда холодные, с дорогими дымчато-золотыми линзами. Позже Штефан украл с кухни ящик и успел спрятать в лесу, прежде чем его и ящика хватились. Его выпороли, и двое суток он сидел без еды, но в тот момент он ни о чем не жалел. Очень уж хороший был ящик – крепкий, надежный, как гроб. Туда-то он и переложил очки, освободив их мягкой подгнившей ткани. А через семь лет перед побегом забрал их. Таскал с собой все эти годы, показывал всем знакомым фотографам. Виндлишгрец сказал «пластинка, как для фотокамеры». Пластинка и правда была – тонкая, матово-черная. Только все знакомые фотографы говорили Штефану выбросить это старье, и что снимки с пластины проявить невозможно. Он даже не знал, что хочет там увидеть – окровавленную палубу, полную трупов? Мертвого чародея?
Но упорно продолжал носить очки к специалистам. И сейчас они лежали у него в саквояже, потому что умница Хезер взяла с собой его сумку, когда волокла его на пароход.
Над мастерской фотографа золотилась подсвеченная вывеска в виде хищного ребристого объектива, нацеленного на вход. Может, это была не первая мастерская, но читать вывески Штефан не мог и звать с собой Готфрида не хотел, а потому понадеялся на удачу.
– Добрый день, – осторожно сказал он, открыв дверь.
Мастерская была темной и пустой, только щерились из углов разобранные декорации для постановочных снимков, да вдоль стены с окнами тянулся длинный стол, за которым сидел светловолосый парень. Перед ним лежала белоснежная салфетка, на которой были разложены несколько линз.
– Добрый, – ответил он, к огромному облегчению Штефана по-кайзерстатски. – Что угодно?
Конец ознакомительного фрагмента.