Джалалиддин Руми
Шрифт:
Но, стоя на холме, Джалалиддин об этом знать не мог. Он только размышлял и наблюдал. И когда солнце тронуло небосвод первыми робкими лучами, решил: да, город и на сей раз уцелеет. Он быстро спустился в долину, оглашенную рассветным пением птиц, и направился к стенам Коньи.
У ворот Халкабагуш собралась громадная толпа: дервиши, стража, ахи, факихи, муллы, горожане. Вопль изумления при виде Мевляны, вернувшегося живым и невредимым, потряс ее: то было чудо.
За десятилетия монголы, непобедимые, неуязвимые, внушили людям необъяснимый потусторонний страх. Бывало, среди нескольких десятков мусульман вдруг появлялся монгольский воин, приказывал им лечь на камни и ждать, пока он не вернется, чтобы снести с них головы. И люди, точно кролики, завороженные удавом, покорно
А Мевляна один ушел и вот возвратился! То было чудо, и оно должно повлечь за собой другие.
Прочтя все это в горящих, обезумевших от отчаяния и надежды глазах толпы, Джалалиддин нежданно ощутил опустошающее душу бессилие.
Не веривший в иные чудеса, кроме чуда сердца человеческого, он словно услышал легенду, что будет сочинена о только что минувшей ночи теми, кто, усвоив его слова, но не их суть, назовет себя его последователями, когда он сам уже не сможет сказать больше ни слова.
Через шестьдесят лет после ночи, проведенной поэтом на холмах Казанвирана, по приказанию его внука, который возглавит секту, освященную именем поэта, почтенный шейх Афляки занесет в свою богоугодную книгу «Жизнеописаний познавших» легенду о том, как Мевляна спас Конью от монгольского разгрома «силой своей святости».
Свершатся опасения поэта: яйцо мысли окажется выеденным изнутри, сохранится в неприкосновенности лишь скорлупа слов.
Отчаявшаяся толпа тянула руки к Джалалиддину, как голодные тянутся к хлебу. Они просили надежды. Он молчал.
Каждый человек — единственный, неповторимый мир. Но все они — люди. Он знал самого себя и потому понимал мотивы, мысли, чувства других. Их ад был и его адом, их рай — и его раем. И потому он испытал все, что могут испытать люди.
Если он понимал человека, то понять толпу нетрудно. От единой искры она занимается пламенем, как сухая степная трава. И уж совсем легко разгадать толпу вооруженную, направляемую волей какого-нибудь хана или султана. Побуждения и цели султанов убого ограничены их положением.
За ночь, проведенную вблизи монгольского стана, он пришел к убеждению: судьба и на сей раз будет милостива к Конье. Ильхан Хулагу отправил своего нойона Байджу не захватывать новые земли, а привести к покорности уже завоеванные, посадить на место султана Иззеддина его брата и взыскать дань, которая виделась ему не простым числом, а подобием бесконечной геометрической прогрессии. Зачем же тогда рушить город, избивать людей?
Все так, но при одном условии: если не произойдет непредвиденного, что вызовет в Байджу человеческие чувства — он ведь все-таки человек, — такие, как ярость, обиду, отвращение, которые заставят его позабыть и о своем положении, и о хане Хулагу. Тогда… Тогда можно ошибиться. Но он, Джалалиддин, не имеет права ошибиться. Не от визирей, вельмож и башбугов — они во главе с султаном Иззеддином удрали с поля битвы и бросили столицу на произвол судьбы, — а только от него, Джалалиддина, зависело теперь, останутся жители в городе или попытаются его покинуть, умрут ли в бою, падут, как бараны, под ударами монгольских булав или будут жить. От одного его слова. И потому он молчал. Но как ни трудно было молвить слово, он все же должен был его сказать.
— Не бойтесь. Прошло время страшиться монголов. И бежать их тоже. Город уцелеет.
Худой высокий дервиш с запавшими глазами на изможденном лице первым прокричал:
— Чудо! Мевляна сотворил чудо!
Отвращение захлестнуло поэта. Чудо? Какое чудо? Неужто наблюдать и думать, просто думать над увиденным для человека чудо?!
Разрезая толпу, Джалалиддин, сопровождаемый Сирьянусом и Веледом, быстрым шагом двинулся к дому. И вслед ему, растекаясь по городу, как лампадное масло, летело липкое: «Чудо! Чудо! Чудо!»
Он с трудом удерживался, чтоб не заткнуть уши. Войдя во двор, Джалалиддин успел заметить в дверях жену и невестку, спрятавшихся при его появлении. Быстрым шагом он вошел в большую соборную келью медресе. Ученики и друзья, ожидавшие его здесь, встали, склонившись в поклоне. И тут до слуха его снова долетел
— Какое чудо смелости явил Мевляна! Не устрашиться воинов Байджу! Чудо!
Чудо смелости?! При чем здесь смелость!
Не смерти, а слепоты сердца и разума страшился он. О пленники собственного невежества! Своего страха надо вам страшиться, своей покорности небесным сферам, властителям, собственным страстям! Какая тьма вокруг, какая тьма в головах! Не видать ей ни конца, ни края. И никакое слово, никакое деяние не в силах с ней покончить…
В исступлении обернулся он на голос. Взлетела вверх рука: Ни сфер небесных, ни творца я знать не знаю, знать не знаю! Напрасно не ищи путей! — твердят. — Ступай скорей сюда! А как ступают в никуда, я знать не знаю, знать не знаю. То душу мне перевернет, то, взяв за шиворот, тряхнет. А кто — кудесник иль злодей? Я знать не знаю, знать не знаю. Я вижу: мир стоит, как лев, а перед ним — баранов хлев. Но ни баранов и ни льва я знать не знаю, знать не знаю. Ищу я русла, как поток, что и меня с собой увлек. Но русло где и где поток, я знать не знаю, знать не знаю. Шумит базар, хваля товар, а я — заблудшее дитя. И что за шум, что за базар, я знать не знаю, знать не знаю. Меня то хвалят, то бранят, то превозносят, то хулят. Но тех, кто хвалит, кто хулит, я знать не знаю, знать не знаю. Земля, что мать, а небеса — отец. Детей своих, как кошки, пожирают, И мать такую, и отца я знать не знаю, знать не знаю. Пусть каждый миг сто тысяч стрел нам длани власти в грудь вонзают. Ни этих дланей и ни стрел я знать не знаю, знать не знаю. Я из младенчества ушел, ряды врагов, как воин, прорубаю. И ни наставников, ни нянек знать не знаю. Я повинуюсь Истине одной, лишь ей, султану всех султанов. Байджу, Батыя, прочих ханов я знать не знаю, знать не знаю. Я греков, тюрок сердцем обнимаю. Монголов, даже их обнять могу. Так что мне до ильхана Хулагу? Я и его-то знать не знаю, знать не знаю.Какое счастье, что он тогда не ошибся. Войско Байджу так и не вошло в город: некогда было. Хулагу уже готовился к походу на Багдад.
По совету Перване вельможи, купцы, ремесленные цехи, весь город собрали огромный выкуп — скотом, деньгами, драгоценностями, редкостными изделиями мастеров, — который был милостиво принят монгольским военачальником.
Посадив на престол султана Рюкнеддина, Байджу удовольствовался тем, что приказал срыть крепостные стены вокруг всех городов сельджукской державы, дабы не могли они впредь оказывать сопротивления монголам.
Но для Коньи, чтобы не умалять ее в глазах удельных беев, было сделано исключение. И вот такие же прочные и невредимые, как в тот день, когда он увидел их во всем великолепии, стоят стены Коньи под его теперь уже слабыми старческими ногами.
Впервые открылись они взору двадцатилетнего Джалалиддина, ехавшего на верблюде вслед за отцом, ранним майским утром почти полвека назад. Мрамор башен, высившихся над рвами с водой, светился под лучами солнца живой плотью. Странные барельефы: лев с человечьей головой, орел, крылатый гений в штанах и кафтане, застывший в стремительном беге-полете; выбитые на камнях имена беев, участвовавших в воздвижении крепости, стихи Фирдоуси из «Шахнаме», которое так чтилось сельджукскими султанами, — все это делало стены Коньи похожими не на крепость и опору ислама, запрещавшего изображать людей и животных, а на еретически прекрасный мираж.