Джимми Хиггинс
Шрифт:
Но, разумеется, психология Джимми отличалась от психологии среднего тюремного обитателя. Он и в тюрьме мог с таким же успехом делать свое дело, и если бы не паразиты, не тюремный рацион — хлеб, жидкий кофе и дрянной суп — да не постоянная тревога за семью, Джимми чувствовал бы себя совсем хорошо, объясняя бродягам и карманникам суть революционной философии. Он доказывал, что бесполезно пытаться искоренить социальную несправедливость, действуя в одиночку. Только осознав себя членом рабочего класса и действуя сообща, вместе со своим классом, можно добиться настоящих результатов. Многие рабочие поняли это и стараются просветить своих товарищей. И всюду, даже в тюрьму, несут они благую весть, свою мечту о новом мире, построенном на справедливости и любви, свою мечту о народной республике, где
VII
Спустя три дня Джимми был вызван на свидание. Он догадался с кем, и сердце у него заколотилось. За густой проволочной сеткой стояла Лиззи — его добрая Лиззи; она тяжело дышала, и по ее бледным щекам катились слезы. Бедняжка Лиззи, мать троих детей, находилась в плену обывательской, отнюдь не революционной, психологии и считала, что сидеть в тюрьме — позор, а вовсе не почетное испытание мужества. У Джимми подступил комок к горлу: ему вдруг захотелось разорвать эту гнусную сетку и обнять милую, добрую Лиззи. Но он лишь скривил лицо в какое-то жалкое подобие улыбки. Разумеется, в тюрьме ему отлично живется — тут столько интересного! Ему удалось обратить в социалисты Одноглазого Майка, а Пит Керли, франтоватый аферист, обещал ему прочитать книгу «Война — и ради чего?»
Вот только его беспокоит, как они там перебиваются без него. Он знает, что денег у них нет, а бедная Мейснер не может, конечно, прокормить четыре лишних 'рта. Но Лиззи, тоже изобразив на лице улыбку, стала уверять, что дома все благополучно,— пусть он не беспокоится. Во-первых, товарищ доктор Сервис прислал какую-то бумажку — на ней написана его фамилия; называется это, кажется, чек, и бакалейщик обменял ее на пять долларов. Кроме того, у нее есть свой секрет: она отложила немного денег — Джимми ничего об этом не знает.
— Как так? — изумился Джимми. Он-то уж, кажется, знал все об их хозяйственных расходах.
И Лиззи рассказала о своей проделке. Джимми, когда стал получать больше, дал ей денег на новое платье — ужасное мотовство, конечно. И она купила себе платье презанятного фасона — с яркой вставкой, и не отличишь от шелка. Лиззи сказала ему, что платье стоит пятнадцать долларов, и он, дурачок, поверил. На самом же деле Лиззи купила его в магазине подержанных вещей за три доллара, а двенадцать приберегла на случай забастовки.
Возвращаясь в свой «бак», Джимми глубокомысленно покачивал головой:
«Н-да, женщины! Ну и ну!»
Г лав а VII ДЖИММИ ХИГГИНС ЗАИГРЫВАЕТ С КУПИДОНОМ
I
Пока Джимми сидел в тюрьме, забастовка кончилась. Вопрос был урегулирован с помощью двойного хода: рабочим повысили заработную плату, а вожаков упрятали за решетку. Когда Джимми явился на свое прежнее место, мастер велел ему убираться ко всем чертям. Тогда Джимми поехал в Хаббердтаун. Длинная очередь ожидающих уже выстроилась у ворот машиностроительного завода, и Джимми не скоро предстал перед мастером. Зная о существовании черных списков, он предусмотрительно назвался Джо Аронским и сказал, что последнее время работал на машиностроительном заводе в Питсбурге, а сюда приехал потому, что слыхал, будто в Хаббердтауне хорошо платят и вообще хорошие условия. Отвечая на вопросы, Джимми заметил сидящего в углу человека. Тот пристально смотрел на него, словно изучая его лицо, затем переглянулся с мастером и покачал головой.
— Ничего не выйдет! — сказал мастер.
Все было ясно: компания машиностроительного завода Хабберда постаралась оградить себя от агитаторов из Лисвилла.
Джимми вернулся и дня два искал работу в своем городе, но тщетно: его взяли на заметку. На пивоваренном заводе, правда, администрация оказалась недостаточно осведомленной, и Джимми приняли. Но пробыл он там ровно два часа, пока не узнали, кто он такой. На прощание Джимми сказал, шутки ради, мастеру, что они поздно хватились —он уже раздал листовки всем до одного рабочим в цеху.
На
Но теперь Джимми вел агитацию с большей осторожностью. Тюремное заключение принесло семье столько горя, что ему пришлось дать Лиззи целый ряд обещаний. Она не могла больше молчать — она слишком тревожилась за детей; между супругами произошла на этой почве небольшая размолвка, и Джимми стал даже роптать на свою судьбу. Что толку стараться просвещать женщину, которая ничего не видит дальше своей кухонной плиты? Человек хочет быть спасителем мира, «ступать по туманным горным вершинам» героизма, а эта женщина тянет его вниз, приковывает к обыденным мелочам, убивает всякий интерес к жизни. Воспоминания о «блондинках», о жидком, дрянном супе успели уже потускнеть, отойти на задний план, и Джимми вновь переживал те возвышенные минуты, когда он стоял перед судом, защищая неотъемлемые права американского гражданина. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь понял, оценил по достоинству его бесстрашие. А бедняжка Лиззи, обремененная хозяйством, ничего не видевшая вокруг себя, не могла, разумеется, удовлетворить подобные духовные запросы мужа.
До сих пор Джимми был хорошим семьянином — в той мере, в какой это совместимо с деятельностью пролетарского пропагандиста. Ему очень хотелось иметь собственный домик, и эту свою неутоленную мечту он воплотил, построив во дворе, из ящика и старой черепицы, игрушечный домик для Джимми-младшего, а в самый разгар лета, когда дел у них в организации становилось меньше, он ухитрился, работая по воскресеньям, несмотря на все свои заботы и усталость, разбить крошечный садик. Но теперь мысли о войне завладели им совершенно, вызывая в нем страх за будущее человечества и обрекая на мученические подвиги и семейные неурядицы.
II
Как раз в это трудное для Джимми время в Лисвилл приехала некая Эвелин Бэскервилл, бойкая, живая, стройная,— сразу видно, что не какая-нибудь изможденная раба семьи и кухни; волосы у нее были пушистые, каштановые, на щеках задорные ямочки, модная шляпка с павлиньим пером надета слегка набекрень. По профессии Эвелин была стенографистка. Она громогласно заявила, что принадлежит к числу заядлых феминисток, и при первом же ее появлении в организации — на «вечере отдыха» — все пошло вверх дном. Мужчины, как обычно, курили, и вдруг эта эмансипированная Эвелин взяла у одного из своих кавалеров папироску и принялась дымить. Конечно, в таких больших культурных центрах, как Лондон или Гринвич-Виллэдж, это не произвело бы сенсации, но в Лисвилле это был первый случай, когда равноправие женщин истолковывалось в том смысле, что женщины должны перенимать пороки мужчин.