Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет
Шрифт:
Время прилива уже кончилось. Отлив мощно гнал волны от берега, но с моря дул свирепый ветер и от встречи его с отливом на море господствовало сильное волнение. Сьюисанская бухта кипела и белела от барашков. Но рыбачьи баркасы волнения не боятся, а управлять я умел хорошо; я ставил нос наперерез волнам, взлетал на гребни, опускался и все время, не переставая, бормотал пьяным голосом и громко выражал свое презрение ко всем книгам и учению. Волны захлестывали за борт, наполняя лодку водой на целый фут; но я только смеялся, чувствуя, как у меня хлюпает под ногами, и, громко распевая, выражал свое презрение к ветру и океану. Я называл себя владыкой жизни, овладевшим разъяренными стихиями, а со мной вместе мчался и Джон Ячменное Зерно. Я то изрекал математические
Несколько часов спустя, когда заход солнца зажег небо, я очутился там, где сливаются мутные воды рек Сакраменто и Сан-Хоакина. Тут я стрелой пролетел по гладкой поверхности замкнутой со всех сторон бухты, мимо Блек-Даймонда, вошел в устье Сан-Хоакина и добрался до Антиоха. К этому времени я уже успел несколько протрезветь и основательно проголодаться. Я причалил к берегу рядом с большим, нагруженным картофелем баркасом, оснастка которого показалась мне знакомой. И в самом деле, на нем я нашел друзей; они поджарили мне моего окуня в прованском масле и угостили отменным рагу из мяса, вкусно пахнувшим чесноком, и итальянским хлебом с толстой коркой, но без масла, и все это мы запили густым, крепким красным вином.
Моя лодка была полна воды, но я нашел койку и сухую постель в уютной каюте баркаса; там я и улегся и долго курил, беседуя с приятелями про старые дни, а над нами выл ветер в снастях, и туго натянутый канат стучал о мачту.
Глава XXIII
Целую неделю я плавал; после этого я вернулся домой, вполне готовый приняться за занятия в университете. После той попойки я всю неделю не пил. Чтобы не пить, мне приходилось избегать моих старых приятелей; ведь в той веселой, привольной жизни, к которой я опять вернулся, Джон Ячменное Зерно встречался на каждом шагу. Тогда, в первый день, меня потянуло к вину, но потом, в следующие дни, мне уже не хотелось пить: утомленный мозг отдохнул. Совесть тут не играла никакой роли. Я нисколько не жалел и не стыдился, что принял участие в оргии там, в Бенишии; я даже и не вспоминал о ней и с радостью вернулся к моим книгам и занятиям.
Лишь много лет спустя я вспомнил этот случай и оценил его по-настоящему. В то время, да и долго потом, я воспринимал это просто как веселую шутку. Но зато позднее, когда я снова узнал, что значит умственное перенапряжение, мне суждено было припомнить все и еще раз испытать мучительное желание забыться в вине.
Но, если не считать этого единственного случая в Бенишии, я продолжал вести абсолютно трезвый образ жизни. Я не пил, во-первых, потому, что мне этого не хотелось, во-вторых, я жил теперь, окруженный книгами и вращаясь в обществе студентов, где пьянствовать не было принято. Очутись я среди веселых бродяг, я, разумеется, сам стал бы напиваться. Ибо в этом-то и заключается вся беда, главный недостаток того пути, по которому следуют любители приключений: путь этот — царство Джона Ячменное Зерно.
Я закончил первый семестр первого курса и в январе 1897 года перешел на второй. Но недостаток средств, а кроме того, сознание, что университет не дает мне всего того, что мне нужно, и отнимает слишком много времени, — все это заставило меня оставить учебу. Особенно я не огорчался. Я учился два года и — что было еще ценнее — очень много читал. Кроме того, я научился правильно говорить. Правда, я еще делал ошибки, но уже не в письме, а лишь иногда в разговоре, когда из-за чего-нибудь волновался.
Я решил немедленно избрать себе карьеру. Меня очень интересовали четыре отрасли: во-первых, музыка; во-вторых — поэзия; в-третьих — мне хотелось писать на философские, политико-экономические и политические темы; наконец, в-четвертых — это меня, между прочим, привлекало меньше всего — я думал
А затем началась история с печатанием на машинке. У мужа сестры была пишущая машинка, на которой он работал днем. По ночам он разрешал мне ею пользоваться. Удивительная эта была штука. Я готов заплакать, вспоминая свою борьбу с ней. Это, вероятно, была модель первых лет эры пишущих машин: шрифт состоял из одних заглавных букв. В ней сидел какой-то злой дух. Она не подчинялась никаким законам физики и каждую секунду опровергала древнюю и почтенную аксиому, что одинаковые действия дают одинаковые результаты. Готов утверждать под присягой, что эта машина никогда не поступала одинаково два раза подряд. Снова и снова она доказывала, что совершенно разные действия смогут дать одинаковые результаты.
Как у меня болела от нее спина! До этого моя спина выдерживала какое угодно напряжение, а при моей прежней, не отличавшейся особенной изнеженностью жизни на нее подчас взваливалось очень и очень много. Но эта машинка доказала мне, что у меня не спина, а какая-то слабая былинка. Я усомнился даже в силе моих плеч. После каждой схватки с машинкой они ныли, точно от ревматизма. По клавишам приходилось ударять с такой силой, что человек, находившийся за стеной, принимал этот звук за гром или воображал, что кто-то ломает мебель. Приходилось ударять так сильно, что у меня боль от указательного пальца разливалась вплоть до самого локтя, а на кончиках пальцев вскакивали волдыри, которые лопались и затем появлялись снова.
Хуже всего было то, что я не только учился писать на машинке, но одновременно и переписывал свои рукописи. Чтобы написать какую-нибудь тысячу слов, я должен был совершить подвиг, продемонстрировав физическую выносливость и выдержав сильнейшее умственное напряжение; а между тем я каждый день сочинял много слов, и их нужно было напечатать и отослать издателям.
Эта жизнь — писание днем, печатание по ночам — чуть не уморила меня: переутомление мозга, нервное переутомление, да еще вдобавок и физическое, тем не менее, ни разу не привели меня к мысли напиться. Я парил слишком высоко, чтобы нуждаться в каком-нибудь дурмане. Все время, пока я не спал, я проводил — за исключением, разумеется, часов, когда сидел за машинкой, — в каком-то блаженном состоянии творчества. Кроме того, меня не тянуло к стакану еще и по другой причине: ведь я еще верил во многое — в настоящую любовь мужчин и женщин, в родительскую любовь, в людскую справедливость, в искусство — одним словом, во все те наивные представления, на преклонении перед которыми основана вся наша жизнь.
Однако ждавшие моих произведений издатели предпочитали продолжать ожидание. Мои рукописи проделывали невероятное количество миль, колеся между Тихим и Атлантическим океанами. Быть может, именно необычный вид напечатанных на дикой машине строчек и мешал издателям принять хоть один какой-нибудь пустячок от меня. Я продал букинистам все мои с таким трудом приобретенные учебники за бесценок. Я занимал деньги небольшими суммами, где только мог, и позволял моему старику-отцу, работавшему из последних, быстро угасавших сил, кормить меня.