Джордано Бруно
Шрифт:
Благо бы он потешался лишь над лондонской толпой или над оксфордскими педантами, но он и дворян выставляет в весьма неприглядном свете! Возмущались не одни англичане, даже среди земляков появились у Бруно враги: Сассетти и Убальдини, эти «две поддельные флорентийские реликвии», мечтали отомстить за насмешку. Люди, которых так или иначе задела его книга, подняли невероятный шум. Ноланец клевещет на Англию! Болезненно самолюбивый и обидчивый Фулк Гривелл не простил Бруно «Пира на пепле».
На голову Бруно обрушился поток оскорблений. Воистину нужно обладать героическим духом, чтобы выстоять против этой бури, не опустить рук, не впасть в отчаяние. Враги, не брезгуя средствами, принялись травить Ноланца.
Ему
Совы не терпят солнца, узники, привыкшие к тюремному мраку, выйдя на яркий свет, прикрывают глаза, люди, изощренные в вульгарной философии, не выносят блеска новых учений! Так разве в этом вина Ноланца? Вокруг вопят, что он клеветник и оскорбитель. А ведь он только отвечает ударом на удар. Слишком решительно? Пусть другим неповадно будет впредь делать философию предметом насмешек, Даже резкие слова высказаны им не ради мести, а ради врачевания. Он хочет, чтобы люди разглядели собственные пороки, а ему кричат в ответ: он, мол, не смеет вмешиваться в дела чужой страны. Как будто лекаря-иностранца, если он пытается употреблять целительные средства, неизвестные местным эскулапам, следует тут же прибить! Даже если его не признают за врача, от этого больные не станут здоровыми.
При всей своей вспыльчивости он не стал бы писать «Пир на пепле» из чувства оскорбленного самолюбия. Как будто в нем дело! Унизить пытались науку, любимую им мать философию! Сейчас всякий праздный краснобай, преисполнившись важности из-за выставленных напоказ книжек или длиннющей бороды, причисляет себя к философам. В глазах народа слово «философ» стало означать «плут», «тунеядец», «шарлатан», «скоморох». По вине таких самозванцев философия и терпит ущерб.
О нем говорят, что он слишком близко принимает к сердцу пренебрежительное отношение к науке? Люди находят естественным, если кто-нибудь стережет драгоценности или ревниво оберегает свою красотку. Да, для него, Бруно, дороже всего на свете философия. У него есть что защищать – он обязан быть и воинственным и зорким.
«Другие философы не открыли столько, не должны столько охранять и столько защищать. И они легко могут пренебрегать такой философией, которая ничего не стоит, или другой, которая стоит мало, или той, которой они не знают. Но тот, кто нашел скрытое сокровище истины, пораженный красотой этого божественного лика, не менее ревниво заботится, чтобы она не подверглась искажению, пренебрежению и осквернению, чем кто-нибудь другой, питающий низкую страсть к золоту, рубину и бриллианту или к тленной женской красе».
Враги его нарочно выдают упреки отдельным лицам за оскорбление всей страны. Он осудил бы себя на тысячу отречений, если бы тот или иной порок приписал целому государству. Возмущаться дурными обычаями – значит ненавидеть страну? Разве кто вправе усомниться в любви к родине тех поэтов, которые воспевают благословеннейшую Италию как мать добродетелей и одновременно зовут ее наставницей пороков?
Люди разумные, конечно, поняли
Бруно с похвалой отзывался об ученых, которыми в старину славился Оксфорд. Несмотря на их варварский язык, они были по духу куда ближе древним философам, чем теперешние мудрецы с их Цицероновым красноречием. Утонченность ума всегда предпочтительней утонченности выражений. Есть, конечно, в Оксфорде достойнейшие ученые, но не они задают тон. По числу докторов оксфордцы действительно обогнали многих. Наука – наилучший путь, чтобы сделать дух человека героическим. Наука, а не почетные дипломы, не знаки отличия, не пустая риторика.
И в этих диалогах Бруно вывел педанта, одного из строгих цензоров философии, из тех, кто, написав изящное послание или выкроив красивый оборот, мнит себя Цицероном, а, промычав проповедь, титулует себя Демосфеном. О эти педанты, живущие небесной жизнью, закопавшись в свои лексиконы! Есть ли что-нибудь на свете важнее их занятий?
«Когда педант спесиво сходит со своей кафедры как человек, распоряжавшийся небесами, управлявший сенатами, командовавший войсками, переделывавший миры, то становится ясно, что если бы только не несправедливость времени, то он так же орудовал бы делами, как орудует мнениями. О времена, о нравы! Сколь редки те, кто понимает природу причастий, наречий, спряжений!»
В Шотландии Елизавету постигла новая неудача. Оплаченные ею мятежники потерпели поражение. В результате столь дорогой для казны затеи власть Якова только упрочилась. В своих донесениях двору Мовиссьер настойчиво советовал использовать затруднения англичан и немедленно оказать поддержку шотландскому королю. Ситуация, в которой очутилась Елизавета, была не из легких. Но тем энергичней повела она дело. Даже в Мадрид направила посла, чтобы разрядить напряжение, связанное с высылкой Мендосы, и попытаться начать переговоры, а Генриха III она и вовсе усыпила своими льстивыми письмами. Французам следовало проявить твердость, добиться освобождения Марии, помочь ее сыну. Из Парижа, однако, пришли инструкции, обескуражившие Мовиссьера. Выспренние слова прикрывали бездеятельность и малодушие. Король-де желает жить в добром согласии со всеми соседями и особенно с Елизаветой. Посла ставили в известность, что английские дипломаты больше не подстрекают гугенотов. Как это нужно понять? Не хлопотать впредь о вызволении пленницы?
Тревогам Мовиссьера не было конца. Яков сам обратился к Франции за помощью, предлагал возобновить старый союз и настоятельно просил денег – он должен иметь хоть какие-то средства, чтобы противодействовать английскому золоту! К этому предложению Генрих отнесся с крайним легкомыслием – распутство обходилось очень дорого! – шотландскому королю не прислал ни гроша, отделался обещаниями. Раздосадованный Яков стал внимательней слушать агентов Елизаветы. Недальновидность короля повергла Мовиссьера в уныние. Он годами, не жалея сил, старался, чтобы в Шотландии взяли верх люди, дружественные французам. И упустить такой случай!