Джойс
Шрифт:
Почему-то Джойсу казалось, что этот эпизод ей понравится. Он требовал, чтобы она прочла «Новую науку» Вико, так же, как настаивал, чтобы она перечитала «Одиссею» для лучшего понимания «Улисса». Ведь Шоун-Почтальон спешит в ночи обратно, сквозь уже случившиеся события; так должна была заканчиваться первая книга.
Как всегда, работу духа остановила слабая плоть: в конъюнктиве левого глаза опять начинает застаиваться жидкость, операцию можно было отложить, но ненадолго. Джойс изо всех сил дописывал «Шоуна-Почтальона», рукопись буквально втягивала его в себя, и поэтому он связал все материалы в один пакет и увез в «Шекспир и компанию». Пустота была настолько оглушительной, что Джойс написал стихотворение — впервые за много лет.
Вот снова! Приди, отдай мне все, ты мой! Зовет из мрака вкрадчивое слово С жестокой силой, с кротостью слепой, Как бы смиряя ужас в обреченном, Молчи, любовь! Мой рок! Накрой141
«Мольба» (перевод Г. Кружкова).
Сложная, неожиданно вспыхивающая рифма, странный, меняющийся, но гармоничный размер — стихотворение в самой высокой степени музыкально, музыкой Стравинского, Дебюсси, Оннегера. Та же интонация, что в письмах Норе после их ссоры в 1912-м — пасть под колесницу, сдаться губительнице-любимой, умереть в ней. А «Ослепи меня своей темной близостью» — вряд ли эта строка только метафора. Сплетая свою вечную тревогу о слепоте и Норе, Джойс горестно признает, что не сможет противиться ни одной из них, но одной из них еще и не хочет. Деспотическая и неумолимая власть над собственным текстом полярна упоенному эротическому самоотречению. Он отослал его Ларбо. В том же мае 1924 года Джойс безо всякого удовольствия позирует молодому тогда ирландскому художнику Патрику Тьюохи. Больше всего его не то раздражало, не то возбуждало присутствие Филлис Мосс, девушки Тьюохи, беспрерывно щебетавшей на самые разные темы. Джойс отмалчивался или дерзил, говорил колкости художнику — дескать, он имеет серьезные претензии к собственной внешности и не рвется размножать ее в картинах или бюстах. Потом сварливо поинтересовался:
— Вы хотите нарисовать меня или мое имя?
Тьюохи дал верный ответ, и Джойс неохотно смирился, но когда художник с неустранимым дублинским выговором начал разъяснять, что непременно выразит душу писателя, Джойс опять осадил его:
— Оставьте в покое мою душу. Пусть лучше галстук будет на месте.
Тьюохи закончил портрет лишь в 1927-м, в том же году переехал в Америку и там покончил с собой, отравившись газом.
Болезнь глаз опять усилилась, и в июне Джойс лег на пятую операцию и вторую на левом глазу — снова иридоэктомия. Борш стремился избежать осложнения глаукомы: после операции Джойсу пришлось лежать с толстой повязкой на глазах в затемненной комнате, и в силу уже известных особенностей характера фильм, который он крутил для себя, составляли самые невеселые воспоминания. Их перемежали мысли о судьбе «Поминок…». Майрон Наттинг вспоминал, как он пришел в клинику на улице Шерш-Миди навестить Джойса и, открыв дверь в палату, понял, что Джойс только что спрятал что-то под подушку. «Привет, Джойс!» — сказал он, и Джойс тут же достал из-под подушки большой блокнот и карандаш, вслепую дописал фразу, сунул все обратно и ответил: «Привет, Наттинг…»
Шестнадцатого июня в блокноте нацарапано: «Сегодня 16 июня 1924 года двадцать лет спустя. Вспомнит ли кто-нибудь эту дату». И вскоре в палату внесли большой букет белых и синих гортензий — подарок друзей к Блумдню. Так его уже называли.
Повязки сняли, и он, почти не веривший, что радужная оболочка сможет освободиться от мути, осознал, что видит вполне достаточно. Решив, что парижский климат не для него — «таким себе представляют ад методисты-проповедники», — Джойс зарезервировал на будущий год квартиру в Ницце. Но поехал в Сен-Мало, где скверная погода с июля по август вернула хандру. Даже яркая и шумная бретонская ярмарка, даже дружеское письмо от Йетса не помогли — впрочем, письмо он скопировал для мисс Уивер и брата. Бретонский язык тоже поучаствовал в сотворении «Поминок…». Джойс еще не знал, что на вручении литературной премии «Тайлтенн» Йетс сказал: «Нам не придется рассматривать ни „Завоевателя замка“ Падрайка Колума, ни „Улисса“ Джеймса Джойса, ни „Беседы на Эбьюри-стрит“ Джорджа Мура, ибо они, как и мистер Джордж Бернард Шоу, не являются жителями Ирландии. Однако мы считаем нашим долгом сказать, что книга мистера Джойса, пусть и непристойная, как роман Рабле, и потому запрещенная законом в Англии и Соединенных Штатах, куда бесспорнее является произведением гения, чем любая проза, написанная ирландцем со времени смерти Синга».
Постоянно писать Джойс еще не мог и занимался больше тем, что сводил воедино уже опубликованные части «Хода работы». Мисс Уивер он писал, что одним глазом созерцает море и ничто больше не заставляет его сидеть с разинутым в восторге ртом. Но Джойс смог проехаться и к менгирам Карнака с Норой, американским писателем Ллойдом Моррисом и его матушкой. Правда, обсуждать фаллические изваяния древних кельтов он решился только после того, как леди ушли вперед.
В самом начале сентября Джойсы вернулись в Париж и нашли квартиру на авеню Шарль Фуке, 8; а в конце месяца глава семьи отбыл в Лондон. Среди поклонников Джойса появились две дамы — уже знаменитая Н. D.,
Письмо от брата Чарльза принесло очень мрачное описание состояния тети Джозефины. Она умирала. Джойс, написавший ей накануне очень резкое письмо, раскаивался и тут же написал другое, непривычно мягкое:
«Я ведь даже надеялся встретить тебя в Лондоне пару недель назад. Мне не сказали, когда я звонил, что ты в больнице… Теперь я езжу в Англию чаще и надеюсь увидеться с тобой либо там, либо в Дублине в самом ближайшем будущем. Только вчера утром я собирался написать тебе — как обычно, на предмет сведений о моем детстве, ибо ты одна из двух людей во всей Ирландии, кто может что-то сказать мне об этом. Чарли переслал мне твое необычайно доброе письмо. Я крайне глубоко тронут, что ты сочла меня достойным упоминания в такой тяжелый час. Меня привлекло в тебе еще в юности то множество проявлений доброты, помощь и советы, сочувствие, особенно после смерти матушки… Ничто не доставляло мне такого удовольствия, как возможность говорить с тобой о самых разных вещах…Я до сих пор привязан к тебе узами благодарности, преданности и уважения. Надеюсь, что ты простишь мне эти путаные слова. Нора, Джорджо и Лючия шлют тебе горячие пожелания скорейшего выздоровления.
…Письмо Чарли было настолько тяжелым, что я должен написать тебе то слово, которое не могу написать. Прости мне, если в моем нежелании я совершаю ошибку. Но эти скудные слова благодарности я все же посылаю тебе и надеюсь, несмотря на дурные вести».
Но Джозефина Мюррей уже скончалась. От старого Дублина в этом кругу остался только Джон Джойс. Умер одноклассник Джеймса Ричард Шихи, в августе 1924 года скончался Джон Куинн, в декабре умер Уильям Арчер, не признававший Джойса наследником Ибсена. Горе Джойса было одиноким и жестоким: сила переживаний снова начала отнимать у него зрение. Шестое вмешательство помогло снять с левого глаза растущую катаракту, и Джойс увидел мир с давно забытой четкостью — но всего на несколько минут. Борш уверял, что зрение вернется, но в январе 1925-го улучшение было крайне слабым. Ему сделали капсулотомию: в центр помутневшего хрусталика вставляли циститом, крохотное лезвие, и вырезали отверстие, через которое свет попадал на сетчатку глаза. Вторую операцию, в его сорок третий день рождения, Джойс попросил отложить на день, а затем ее отложили еще, и тут правый глаз поразил конъюнктивит, настолько острый, что Джойсу пришлось срочно вернуться в клинику. Конъюнктивит перешел в эписклерит, заболевание не столько опасное, сколько мучительное, особенно по ночам, когда до глаза невозможно дотронуться. Пиявки слегка ослабили боли, но не устранили их. Пришлось использовать морфин.
А в Нью-Йорке в этот день шло сорок седьмое представление «Изгнанников», и премьершу звали Джойс.
Выписали его только через десять дней, но Боршу не нравилось состояние его рта, он предполагал скрытый абсцесс и даже не один; рентген показал нагноение глубоко сидевшего обломка корня. Удалить его не успели: обострилось воспаление правого глаза. Борш прописал Джойсу строжайшую диету, ежедневные десятикилометровые прогулки. Джойс говорил, что если он проходит это расстояние, когда один глаз практически слеп, а другой воспален, в густом тумане и на пустой желудок, это при парижском-то движении, то ему просто обязаны дать орден Почетного легиона. В апреле обломок удаляют, оперировать до заживления нельзя, и Джойс видит достаточно, чтобы переписать большой кусок текста для июльского номера «Крайтириэн». Затем левый глаз оперируют, снова десять дней в клинике, почти в одиночестве: посетителей мало — Уиндем Льюис, миссис Наттинг, ставшая для него чтицей книги о Дублине, которую он напряженно запоминал с ее голоса, даже примечания и дополнения. Он требовал подробностей о нашествии датчан, ему очень нравилось выражение «прошли вглубь, насколько может проплыть лосось», и Джойс пытался выяснить, сколько это в милях. Миссис Наттинг вспомнила, что уховертка на йоркширском диалекте «подергушка», а Джойс пересказал ей старую легенду, что Каин придумал похоронить Авеля, наблюдая за суетящейся возле трупа уховерткой. С ним подолгу сидела Нора, которая обижалась на друзей, что они не сбегаются к мужу.
И еще одна женщина вошла в круг Джойса — таково было его обаяние. Похоже, он пробуждал в них некое преображенное подобие материнского инстинкта, особенно в богатых, бездетных, неугомонных, неспособных справиться с собственной семьей. Хелен Кастор Флейшман, жена парижского агента издательства «Бони и Ливрайт» Леона Флейшмана, была именно такой. Джойсу в больницу она принесла баночку его любимого джема из ежевики, и благодарный Джойс задумчиво поведал, что во Франции такого не едят. «Потому что на самом деле мученический венец Христов был сделан из колючих стеблей ежевики…»