Единая-неделимая
Шрифт:
В грохоте разрывов и гудении летящих снарядов гасли и таяли людские голоса. Небо стало темным и мрачным, и тускло светило солнце, теперь померкшее и неяркое, словно видное во время затмения сквозь закоптелое стекло.
От окопов, к болоту, потянулись одиночные люди, потащили носилки. Раненных осколками отправляли за реку.
Генерал, его адъютант и Морозов, пошедшие на полчаса или на час, чтобы обойти и ободрить стрелков, должны были поневоле остаться на позиции, потому что уйти назад теперь уже не позволяла военная этика.
Они сидели в маленьком
Шли часы… Каждая секунда бронзовыми молоточками отбивалась в висках у Морозова, и то неслись в нем мысли-воспоминания, то безмолвно сотни раз повторялась, почти бессознательная молитва: «Господи помилуй!.. Господи помилуй…»
Солнце склонилось к западу. Оно стояло против Морозова, красное сквозь бурые и белые дымы артиллерийского огня.
Огонь стих так же внезапно, как и начался. В этом чувствовалась чья-то железная воля, стальная дисциплина людей, невидимых и незнаемых, далеких от Морозова. Дымы разрывов пригибались к земле, и едко пахло тринитротолуолом, горелой соломой и обугленной землей. Дали раздвигались. Перековерканные, перебуровленные, изрытые снарядами поля потеряли свой мирный вид и лежали перед глазами Морозова страшные и дикие…
Однако эти поля жили и шевелились. Во всю ширину стрелковой позиции, во всю глубину до самого горизонта по ним ровными цепями шли солдаты германской пехоты. Низкие, серые каски отблескивали алым в лучах солнца, тяжелые ранцы делали людей квадратными, жесткими, не похожими на людей.
Когда Морозов окинул глазами жидкую линию лунок и окопов стрелков гвардейской бригады, он понял, что их слишком мало против этой обрушившейся на них германской лавины и сопротивление бесполезно.
В стрелковых окопах была тишина. Казалось, с полей доносился тяжелый, мерный шаг германской пехоты.
— Без команды огня не открывать! — крикнул из окопа молодой генерал.
И точно повторяемые эхом понеслись эти слова по стрелковой цепи.
— Огня не открывать… Не открывать… Открывать… рывать…
Замерли вдали.
Напряженнее стало молчание…
Морозов сквозь стекла бинокля рассматривал немцев. Они казались близкими и ясными.
«Попался… Как глупо! — неслись в голове мутные Мысли. — Убьют, искалечат при чужой части и не в атаке, а так, без всякого дела. И все будет кончено. А что, в сущности, кончено? Кончено то, что не имело начала. Разве было начало?»
Вдруг вспомнил, как шел он по лестнице их константиновского дома и, шаля, припадал на одну ногу, а внизу, у фонтана шумела, рассыпаясь радугами, вода, и мальчик, босой, в белой рубашке, стоял у фонтана. Нет, это не начало… Ему мать рассказывала, как недвижный лежал он на спине в колясочке-колыбели, глядел блестящими глазами на солнце и косил ими, улыбаясь, на мать. Может, это начало. Он ничего не помнит. Из неведомой дали пришел он и уйдет в неведомую даль, туда, где его ждет… любимая и ушедшая. «Что же?.. Поцелуй свиданья?..»
Морозов со вздохом отнял от глаз бинокль. Германцы сразу стали далекими. Бело-розовыми пятнами, плоскими
— Ваше превосходительство, не желаете ли коньячку? Славный коньяк. И осталось порядочно.
«Это говорит Байков… Так просто… О коньяке. Неужели он не боится? Я один боюсь… Я трус».
— Как думаете, Владимир Николаевич, отобьемся или нет? — сказал генерал, обращаясь к адъютанту, звук его голоса показался Морозову далеким и глухим.
Адъютант окинул глазами поля.
— Трудновато, ваше превосходительство… Однако стреляли мы всегда хорошо… Может, и поможет Пречистая… Не в первый раз… Под Сандомиром было не лучше… Все равно — сзади болото… Не уйдешь теперь по нему. Как шапкой, накроют.
Морозов снова взял бинокль. Немцы идут ровно, точно в ногу. Ружье на ремень. Под касками видны лица. Суровые и бледные.
По окопам раздалась команда:
— Прицел десять!.
Всего тысяча шагов… Тысяча шагов… Меньше версты… Минут семь, восемь… И кончено… Штык… Револьверная стрельба…
Сзади них, далеко за рекою, внезапно народился тяжелый гул и, все нарастая, скрипя и разрывая железными полосами воздух, понесся над их головами…
— А, дивизиончик заговорил! — сказал, улыбаясь, Байков. — Будет дело.
Немецкие цепи окутались белыми низкими дымками. Точно пыхнули там чьи-то круглые великанские трубки. И не растаяли еще их облачка, как возникли снова из тяжелого непрерывного гула. Наверху, небесными громами каталась могучая русская сталь. Сзади тяжело вздыхали полевые мортиры, и раскатисто грохотали легкие пушки артиллерийского стрелкового дивизиона, около ста орудий русской артиллерии гремело за Стоходом, неизменно и точно посылая снаряды по наступающей германской пехоте.
Теперь было приятно смотреть в бинокль.
По полю все больше и больше лежало неподвижных серых тел. Там и сям люди копошились группами, поднимали кого-то и падали сами, срезаемые огнем. Реже стали цепи, но и редкие не подались, не дрогнули, не повернули, не разровнялись, но с упорством заводных фигур шли вперед, и были близки к стрелковым окопам их первые ряды.
Атака, пущенная железною волею вождей, шла, не останавливаясь, к намеченной цели.
И дошла…
Отдельные солдаты, ошалевшие от грохота разрывов, от вида раздираемых на куски людей, от ужаса носящейся смерти, с белыми, мертвыми лицами ринулись на стрелковые окопы, и их подхватили, где на штык, где просто под руки, забирая в плен.
На глазах Морозова их строили, и он видел ничего не понимавших людей, переставших быть людьми.
Когда наступил осенний вечер, с ним на поле, усеянное тысячами трупов, сошел полный таинственных шорохов сумрак. Артиллерия смолкла, но поле стонало стонами, и где-то близко, стараясь обратить на себя внимание, кто-то кричал плачущим голосом:
— Allo!.. Allo!..
Острая и пьянящая радость ударила в голову Морозову. Смерть ходила кругом, смерть звучала в задавленных стонах и хрипениях, а Морозову хотелось петь, кричать и смеяться.