Единственная
Шрифт:
Она попыталась представить что бы творил Вася в такой ситуации: никакого строя, громкие выкрики, кривлянье, рюкзак волочится по земле. Одна надежда на Александра Ивановича Муравьева — нового воспитателя Васи. Он тоже устраивает Васе и Томику рыбалки, ночевки в шалаше, походы за орехами, грибами; разведение кроликов, ежи, ужи… Главное что сделала для своих детей — нашла им хороших воспитателей, но с Васей трудно всем, иногда он просто невыносим, тайком бьет и мучает Светлану, а Иосиф в ответ на требования унять паршивца — только улыбается и предлагает мальчишке папиросу.
«О, Господи!» — она даже поморщилась и, прогоняя нерадостную картину и горькую мысль о том, что видит в своих
Промелькнули какие-то домики, сады, полные золотых и лиловых плодов, и за окнами встал, пронизанный дымными лучами, лес, Она приникла к окну. Паровозик, тревожно вскрикивая карабкался в гору. Ветки орешника вскакивали на ходу в открытое окно и тут же выпрыгивали.
И так же весело выпрыгнула из головы боль, выпрыгнула прямо в окно и покатилась под откос в быструю неширокую речку. За речкой нежно круглились холмы — совсем как в Кахетии.
Надежда высунулась из окна почти до пояса и крикнула вслед боли «Э-ге-гей!» В вагоне она была одна, паровозик ответил ей коротким посвистом. Он, очевидно, принял её крик за одобрение и прибавил ходу. Он явно нервничал, этот маленький паровозик, взобравшись так высоко. Но деваться было некуда — только вверх, и он, посвистывая, скрипя какими-то железными колодками, вполз в тоннель, которого, конечно, боялся, На несколько минут стало темно. Идеальная темнота. Надежда дотронулась ладонью до лба, щёк, глаз и засмеялась.
Такое же чувство беспредельной свободы и беспредельного счастья она испытала двенадцать лет назад и тоже в поезде. Но только тогда был не тоннель, а бесконечный гремящий мост над Волгой. Ей было семнадцать, она ехала на Гражданскую войну, стояла у открытого окна, смеялась, пела, кричала, и никто ничего не слышал: всё заглушал грохот моста. И было чудо: она услышала тихое «Татька! Моя Таточка!» Иосиф стоял рядом. Захотелось повиснуть на шее, завизжать от счастья, ощутить его руки. Они были разными — его руки: правая — сильная и смелая, левая — нежная и робкая. Она больше любила правую, но скрывая это, целовала всегда левую. Потом он как-то укорил её своим унижением, ведь левая была суховата и чуть короче. Он никогда не понимал её, потому что в любом поступке, в любом движении души видел дурное. Впрочем, это относилось ко всем, даже к матери. Там не без основания подозревалась великая гордыня. Исключения? Пожалуй Вячеслав Михайлович и этот, что приползает время от времени из Грузии, этот мингрел с жабьим ртом — Берия.
А тогда в том бесшабашном поезде они любили друг-друга, любили очень сильно, и она старалась не вспоминать несчастное лицо отца на перроне и истерический шопот матери: «Какая же ты дура! Ты ещё пожалеешь много, много раз!»
Любимое пророчество.
Конец ноября, семнадцатый год, улицы перестали убирать и — невероятная грязь, месиво грязного снега. Когда вышла из клиники Вилье, дорогу преградила процессия — красные и черные флаги — похороны. Подумалось дикое: надо прибавить ещё одну безвинную, никому не ведомую жертву…..
Шестнадцать лет и первая взрослая тайна, первая взрослая ложь. Иосиф днями и ночами пропадает то в типографии, то в Таврическом, Они встречаются на квартире её подруги богатая буржуазная квартира, хозяева уехали в Финляндию, переждать «беспорядки», ей поручили огромного сонного кота Арсения и два фикуса. Девятая Рождественская, а они жили на Десятой. Он вызывал её к телефону, что был внизу у швейцара, и она мчалась стремглав. И вдруг всё кончилось: ни звонков, ни неожиданных ночных приходов в их дом. В ЕГО
Мать била вроде бы за то, что запропастилась куда-то на целый день, будто не она отдала её четырёхлетнюю полузнакомым людям почти на год, будто не бросала их одних и в пятнадцатом, и в шестнадцатом. Но ей тогда было всё равно и даже не стыдно перед прислугой Паней.
Вот и первая станция. Аккуратное солидное здание вокзала. На фронтоне портрет Массарика в неизменных пенсне и конфедератке. Маленькая девочка в клетчатом платьице с фартучком, с плетёной корзинкой в тонкой ручке — ну точь в точь Красная Шапочка, машет кому-то, кондуктор подсаживает её на ступеньку.
«Кому же она машет? Никого не видно. Наверное, вон в тех кустах волк, пришел проводить, ему она и машет. Красная Шапочка теперь ты моя навсегда, потому что мне даже некому рассказать о тебе. Ведь я в бегах. Как тогда в марте двадцать первого. Опять март. Та же сладость свободы, Поеду куда захочу и когда захочу… Надо вырваться из мышеловки… Сойти на любой станции, забыть всех и всё… Дети….. Их всё равно искалечат с ней или без неё… Васю она не хотела… Он родился в марте двадцать первого…. В том марте она была совсем одна, Женя с Павлом, кажется, в Туркестане, Фёдор — в больнице».
Никто в роддоме не знал кто она. Одинокая женщина с нежным, будто фарфоровым лицом и очень черными блестящими бровями. Длинная тонкая шея, мягкие тёмные глаза. То ли грузинка, то ли цыганка, — в общем нездешняя птица, залетевшая неведомо откуда в заурядный роддом на Солянке.
ГЛАВА II
Впервые в жизни она не знала чем занять время.
Вот сейчас — ожидание. Ожидание приема у знаменитого доктора Менцеля. Он должен помочь. Пройдут невыносимые головные боли, пройдёт тоска, исчезнут изматывающие, наслаивающиеся друг на друга картины прошлого и эти странные видения. Да с какой стати! Что он может знать о ней? Как может понять её? Что у неё общего с его обычными пациентами? Вот сидят на соседней лавочке и молотят свою солому. У женщин фальшиво-ласковые интонации, у мужчин — нарочито мужественные. Если не вникать в смысл, — покажется, что говорят о чем-то необычайно важном и даже таинственном. А на самом деле — о деньгах, о завтраке, о качестве ветчины, о процедурах.
Но эта площадь — прекрасна. Она — как камень в изящной оправе белых и кремовых домов. Старые камни Европы. Будут меняться столетья, её не станет, а площадь останется неизменной и неизменными разговоры о ветчине и процедурах. Прекрасная, полная комфорта жизнь. Что общего между этой жизнью и теми бесконечными конвульсиями в которых бьётся её страна уже тринадцать лет?
Что она может рассказать о себе доктору? Даже имя назвать невозможно. И что может знать благополучный доктор о том, как ночью приходят с обыском и уводят отца, какие огромные беспощадные клопы нападают ночью в бараке в Серпухове, как по ночам воет ветер на Баиловском мысе и как ходят на свидание в тюрьму? Сначала по бесконечному выжженному полю, мимо виселицы, потом двор, протягивают две веревки, у одной — узники, у другой те, что пришли: плачь, крики, смех; или о том, как унизительно сидеть вдвоём с Нюрой на одном стуле в приёмной Градоначальника и слушать как мать вымаливает какую-то поблажку для арестованного отца.