Единственная
Шрифт:
И вдруг Надежда вместо своей старинной турецкой шали увидела на ней уродливый ватник, а вместо зелёного бархата тахты — поросшее осокой болото, и Ирина — по пояс в этом болоте, в руках коса, но не косит, а грозит, грозит кому то маленьким кулачком.
— Надя, Наденька, что с тобой!? Ну извини меня дуру, за рябого, ты же знаешь я ради красного словца и себя не пожалею, ты слышишь меня? Дать воды? Ты слышишь меня, родненький мой, не молчи, не гляди так, куда ты глядишь, что там видишь?
— Тебя.
— Меня! Надя, ты просто переутомилась. Не может один человек делать столько, сколько приходится делать тебе. И ты все время в таком напряжении. Иногда
Опять в голове путаница. Когда же был этот разговор? Если на плече был синяк — значит она ещё работала в Секретариате, но Ленин уже болел. Двадцать второй? Двадцать третий? Но тогда почему Ирина говорила об Академии, и Светлана ещё не родилась, когда она работала в Секретариате Всё перепуталось. Может, эти разговоры были в разное время; Ирина прибегала часто, когда работала у Авеля. В одном можно быть абсолютно уверенной, — в том, что единственная ссора с рукоприкладством произошла меж ними в те безумные дни января двадцать третьего.
Они ссорились часто. Ругал, оскорблял последними словами, но ударил один раз. Она тогда сказала: «Ещё раз повториться — убью. Или тебя, или себя». Тогда все были в каком-то безумии. И самой безумной она — иначе чем объяснить необъяснимое. На следующий день впервые опоздала на службу. Не надо было вообще приходить: сидела, еле сдерживая слезы, и лицо, видно, было такое, что Лидия Александровна вдруг спросила.
— Умер?
— Да, — ответила она.
Бредовый вопрос, бредовый ответ. Первой опомнилась Фотиева, поняла, что она не поняла вопроса, думала о чем-то своём. Увела её в библиотеку Надежды Константиновны, дала расшифровывать что-то несложное и просила не выходить, пока она сама не придёт за ней. Умная — понимала, что в таком состоянии ей нельзя на люди. И — ни одного вопроса. Почему именно это помнится — библиотека, просьба Фотиевой не выходить, ведь потом было много ужасного, а запомнилось это. Потому что есть доказательство, остальное как в бреду: то ли было, то ли причудилось, а здесь есть доказательство — исчез камешек на её единственном колечке — подарке бабушки Магдалины.
— Фрау Айхгольц!
Блаженная прохлада коснулась лба. Мягкий свет сквозь кремовые занавески, она глянула на колечко: камешка, конечно, нет. Доктор отнял ладонь от её лба и, стоя сзади, спросил:
— Вас хотели убить?
— Нет.
— Вы хотели кого-то убить?
— Нет, нет…
— Себя?
— Может быть, один раз….
— И больше никогда?
— Нет, нет. У меня дети, двое. Мальчик и девочка.
— Вы живёте в Берлине?
— Я туда собираюсь поехать.
— Отлично. — Он уже сидел за столом. Обязательно ходите в горы. Один час достаточно. Можно подняться к панораме, вид на Богемию очень красив. До завтра. Время назначит моя ассистентка.
— Ваш гонорар?
— Это потом.
— Я бы хотела быть уверенной, что смогу расплатиться.
— Не беспокойтесь об этом.
Остановившись на высоком крыльце лечебницы она снова посмотрела на тоненькое колечко на мизинце: крошечный полустершийся изумруд и по обе его стороны — точечки
— Убирайся вон, блядь! От тебя никакого толку ни в чём, и баба ты никудышная, пойди спроси у своих подруг Полины Семёновны и Доры Моисеевны как ЭТО надо делать, чтобы не лежать колодой. И перестань сидеть в сортире часами, ты здесь не одна живёшь.
Самое оскорбительное.
На следующую ночь он пришёл, просил прощенья, шептал, что никогда, ни с кем не было так как с ней, что у ни у кого нет таких длинных ног и таких узких и сладких как виноград пальчиков, что пахнет она персиком, и зубки блестят как жемчуг, когда в самую сладостную минуту прикусывает нижнюю губку, удерживая стон.
— А про Полину Семеновну и Дору Моисеевну ты забудь, это я со зла. Забудь, а то я тебя знаю, будешь теперь ревновать к этим хаечкам, — сказал он утром.
Про Полину и Дору Хазан, конечно, забыла — знала не в его вкусе, а вот про то, что подолгу сидит в уборной забыть было невозможно, потому что чего только не рекомендовала Александра Юлиановна — и чернослив, и холодную воду натощак и травку специальную Каролина Васильевна заваривала — ничто не помогало, и каждое утро она теперь вставала раньше всех.
ГЛАВА III
Физиологические подробности напомнили о приёме у странного врача. Не осмотрел, вот и хорошо, — не пришлось раздеваться. Посмотреть на неё на стороны — ничуть не хуже приезжих франтих, а ведь собрано с мира по нитке: что-то дала Маруся, что-то — Зина; Ирина Гогуа ужаснулась, узнав, что у неё нет длинной юбки: «Но там уже не носят короткое! И свитер надо купить в Торгсине».
— Что мне нести в Торгсин? У меня ничего нет.
— Но мои на тебя, извини, не налезут, а этот твой, так называемый парадный годился только сидеть в приёмной у Ленина среди старух.
— Главной проблемой, конечно, было бельё. Что-то типа конской збруи, застиранное, не годилось, не спасали мережки и кружева образца двенадцатого года. Ведь это действительно перешивалось рукодельницей Ольгой Евгеньевной из своего, уже изрядно ношеного. В последний момент прижимистая Маруся дрогнула и принесла нечто воздушное, с резиночками, украшенными бантиками, и ещё настоящий бюстгальтер с косточками.
Часики надела тоже заветные — Женин подарок. Обычно надевала их только в театр, в Академию стеснялась. Там среди сатиновых косовороток и мадеполамовых блузок сокурсников они выглядели бы вызывающе неуместно.
С часиками была связана смешная история. Приезжая в отпуск из Германии, щедрые Женя и Павел запасались подарками для всего огромного семейства. А так как большую часть этого семейства составляли женщины, Женя накупала немеряное количество всяких цепочек, кулонов, браслетиков, часиков. То есть именно те желанные побрякушки, которых в Москве днем с огнем было не сыскать. Но даже бижутерию полагалось провозить только для себя — то-есть на себе, и тогда Женя увешивала Кирку всей этой дребеденью. Гордая маленькая Кирка с цепочкой, кулоном и часиками всю дорогу чувствовала себя настоящей дамой, и каково же было её разочарование, когда по приезде в Москву всё это изымалось и раздавалось тете Марусе, или тете Наде, или тетям Марико и Сашико. Кирка по любимому выражению Иосифа стояла «в позе оскорбленной невинности», пока с неё снимали цепочки и бранзулетки, но — ни жалобы, ни слова протеста. Павел возмущался гадким обычаем, но в их семье последнее слово было за Женей.