Единственная
Шрифт:
Надежда открыла кошелёк: «На. Иди на биржу, стране нужны работницы на фабрики».
— Сама иди, — хрипло огрызнулась цыганка. — Продала волю, вот тебя и водят как вошь на верёвочке.
Озябли ноги в фетровых ботах, но она шла к Троицким воротам неспеша В ворота медленно втягивался обоз розвален с дровами, маленькие взъерошенные угрюмые лошадки.
Такие же морозы и такое же яркое солнце были зимой двенадцатого в Петербурге. На Масленицу, как всегда, появились на улицах, украшенные лентами, с колокольчиками, с бубенцами — низкие финские саночки — вейки. Кучера
Прокатиться на вейке было заветной мечтой — потому что — роскошь непозволительная.
И вот однажды утром Сосо, собираясь уходить и обматывая вокруг шеи свой неизменный клетчатый шарф (он скрывался в их доме, — сбежал из Нарымской ссылки), так вот однажды он сказал:
— Ну что Епифаны, хватайте ваши шубейки, айда прокачу.
— На вейке? — выдохнула Надя.
— Давайте, давайте поскорее, а то всё разберут!
Они с визгом бросились одеваться.
— Осип Висарьоныч, а мне можно? — умоляюще спросила домработница Феня.
— Можно, можно, и Вы с нами, Ольга?
— Ой нет! Это уже не для меня, да и ребят напрасно балуете, — голос постный, а в глазах благодарность.
И вот они уже мчатся по Сампсониевскому, Сосо сидит рядом с кучером и что-то поет высоким голосом по-грузински. Вот оборачивается: «А ну, Епифаны держитесь!»
При повороте на Саратовскую санки накреняются, встают на один полоз и снова ухают на накатанную дорогу. Они кричат, хватаются за низкий деревянный бортик, блестящая слюдяная пыль летит сверкает на солнце.
Сосо показывает кучеру, и вот они снова на Сампсониевском, мчатся к станции, откуда паровичок уходит в Лесной. Сосо велит кучеру везти их домой, а сам уходит на станцию. Паровичок уже пыхтит у перрона. Надя садится спиной к кучеру и смотрит, как над низкими домами проплывает белый султан паровоза, увозящего Сосо, Дым. Неясная печаль разлуки.
— А ты не могла этим засранцам сказать, что муж у тебя окончил семинарию, что из Духовной академии его выгнали, поэтому его мать до сих пор жалеет, что он не стал священником, что ты, наоборот очень рада, что он не стал священником, потому что твоя дырочка….
— Перестань!
— Нет, а я не понимаю почему бы тебе так не сказать. Гордыня, гордыня! Ну ничего переломишь, пойдёшь к Ильичу, он тебя ценит, мне говорили, чуть что: «Это севьёзный документ, павучите Наденьке, она сделает хавашо», и он напишет засранцам письмо с просьбой восстановить тебя в партии.
Напомнит о заслугах перед партией твоего семейства, заслуги огромные, особенно у маменьки. О том, как скрывался у вас…..
— Перестань! Ты глумишься точно так же, как глумились они. Им было приятно издеваться надо мной. Мне казалось после революции не будет плохих людей, а люди остались прежними, некоторые даже стали хуже.
— Ты действительно в это верила?
— Ну конечно, иначе зачем?
— Я люблю Вас, Наденька!
— Но Ленина я просить не буду именно потому, что он жил у нас, это неловко.
— Но тогда и меня не проси ни о чём, я тоже жил у вас. А ты только и делаешь, что ходатайствуешь за разное
— Иногда ты меня пугаешь, я не понимаю тебя.
— А тебе необязательно всегда меня понимать, обязательно всегда верить.
«Зачем она всё это помнит и зачем вспоминает? Не покидает ощущение какого-то перелома в жизни, и нужно подвести итоги. Какие итоги? Двое детей, третий курс Академии, страх потерять любовь. Чью? Его? Свою? Неужели обо всём этом нужно рассказать постороннему человеку? Нет смысла сидеть перед дверьми в кабинет знаменитого доктора. Нет смысла в этой поездке с фальшивым паспортом. Всё оборачивается фальшью».
Великое умение — убивать время. Прогуливаться по колоннаде, маленькими глотками попивая целебную воду, потом сидеть на скамье в райском парке и наблюдать как по зеленой траве скачут чёрные дрозды.
Потом посидеть в кафе на главной улице, летнем кафе под зонтиком возле витрины, наполненной роскошными украшениями. Обеды, ужины, ванны минеральные, ванны жемчужные, грязи, обёртывания, снова питье целебной воды, визиты к врачам — и день заполнен. А вечерами возле столиков кафе для тепла зажигают высокие газовые горелки, играет джаз-банд, или пиликает скрипочка про цыганскую любовь.
С каким восторгом рассказывала об этой жизни Маруся Сванидзе. Но она и в Москве живёт как заграницей: портнихи, массажистки, занятия с педагогом пением, бесконечное благоустройство роскошной квартиры, заполненной редчайшими вещицами со всех концов света, где побывал Алёша, вечером приёмы и… бесконечное выяснение отношений с Алёшей. Она ревнует своего красавца-мужа ко всем, даже к ней, а сама смотрит на Иосифа влюбленно и, не стесняясь, грубо льстит ему.
Зато Нюра, что называется «режет правду-матку», что тоже глупо: Иосиф давно уже не беглый ссыльный, которому мама с Нюрой шьют для утепления какие-то дурацкие бархатные вставки под пиджак и тайком бегают покупать костюм. Правда и теперь кажется, что у него только два костюма — зимний и летний коломянковый, но это только кажется, потому что у него множество совершенно одинаковых костюмов и сапог мягчайшей кожи, которые шьёт всегда только Мовсесян — сапожник-армянин, изумительный мастер.
А вот Нюра превращается постепенно в чучело. Какие-то нелепые балахоны, всегда без бюстгальтера, волосы заколоты кое-как. Тоже влюблена в своего Стаха — веселого красавца и гуляку. Мать, со свойственным ей умением «сказать приятное» не раз говорила Нюре, что Стах слишком часто задерживается после спектаклей в Опере Зимина, где накрывают стол и ужинают с кордебалетом. Нюра только отмахивается: «Какое мне дело! Стах — хороший отец, внимательный муж. Он — мужчина, у него должна быть своя жизнь, он так устаёт на работе».