Единственная
Шрифт:
«Наконец-то, понятно, кто я. Вот мои дети, играют на берегу, а там, под горой, живет Ясон. Все сходится, я тоже убежала с ним от родных, и меня тоже ждет расплата. Если бы рядом был Эрих, я бы рассказала ему, что у меня комплекс Медеи, но его нет, и надо его забыть».
В Москве мела метель. Она гнала их к остановке трамвая, зашвырнула в ледяной вагон. Руфине этот маршрут подходил: довозил почти что до дома, а она решила сойти на Садовом и оттуда автобусом. Трамвай дернулся и замер в Грохольском. Мрачный водитель в ватнике вылез и гремел, матерясь, чем-то железным. Они вышли и побежали
— Мне, пожалуйста, к Троицким воротам.
— А где это такие?
— Кремль.
Он обернулся, глянул угольным в черных кругах глазом:
— Жаловаться, что ли на ночь глядя собралась? «Товарищ Сталин, я вам докладываю не по службе, а по душе, товарищ Сталин, работа адова будет сделана и делается уже».
— Вы образованный человек, Маяковского знаете наизусть.
— Вот ведь как точно — «адова», адова, адова за кусок хлеба. И сам продался за чечевичную похлебку, потому и пустил пулю в висок. Где же вы там живете у Троицких? Там ведь учреждения одни, никто туда не ездит. В Лоскутке? Точно — в Лоскутке. Система коридорная, дровяное отопление, керосинки — в общем все радости жизни. Вы ведь тоже, небось, из «бывших»?
— Можно и так сказать.
— А еще как? А, черт! — машина вдруг остановилась как мертвая. Ни звука.
Остаток пути добежала, придерживая одной рукой шляпу, в другой саквояжик с вещичками и подарками детям. В Челябинске на толкучке купила Светланочке пуховый капор и варежки — Васе.
Дома в столовой под кремовым абажуром дети играли с мамашей и Федей в домино. В центре стола стояла ваза с персиками.
— А нам папа персиков прислал! — крикнула Светлана.
— И лимонов, — добавил Вася.
Утром в Академии Руфина отвела ее в сторону:
— Его вчера исключили из партии. Политбюро подтвердило решение президиума Це-ка-ка. Сделай что-нибудь.
Она даже не стала спрашивать, о ком идет речь: замершим сердцем поняла — о Мартемьяне Никитиче.
— Что же я могу сделать?
— Понимаешь, он же провокатор такой же, как был подослан к Бухарину помнишь, комсомолец Платонов.
— Кто провокатор?
— Да Немов этот, который написал заявление, поговори, это же абсурд партизана, участника Гражданской, кандидата в члены ЦК — из партии. Но мужа своего не проси, ему важно лишить Бухарина опоры в московской организации, тут сюжет продуман, попроси кого-нибудь другого… из ГПУ.
— Хорошо, я попробую.
Лекцию записывала, не вникая в смысл, потому что странно сжималось сердце, будто летела на качелях вниз или падала в черную бездонную пропасть.
Но она знала, что качели эти раскачала и к краю пропасти подошла не сама. Ее снова втянули обстоятельства, чужая воля и тот темный зов еды, который всегда ощущала в своей крови.
Иосиф приехал помолодевший, вместо старых прокуренных, гниловатых зубов
И в первый же день — скандал. Она сидела в кабинете, разбирала его бумаги, когда позвонил Бухарин. Иосиф отвечал односложно и вдруг, не попрощавшись, положил трубку.
— Хер моржовый! Я, оказывается, — «проповедник террора». Ишь ты! Ха! Мразь, тряпка! Его надо добить.
— Тебе не кажется, что всех, кто не пресмыкается перед тобой, как Пятаков, например, по твоему мнению надо добить?
— А что это ты его жалеешь? Спала, наверное, с ним. Ну ладно, ладно шутка. Ты что не понимаешь, что у них смычка с Углановым, мечтают о дворцовом перевороте. Не вздумай звонить об этом разговоре. Он уже полные штаны насрал. Увидишь, будет каяться. Будет, будет… а я натравлю других на него, чтоб вскрыли его двурушничество. А потом выступлю в защиту. Вот так, Татка!
— Значит, все теперь зависит только от тебя?
— Правильно мыслите, товарищ, — он был в благодушном настроении, избегал ссоры, а ее что-то толкало изнутри.
— Может, ты хочешь, чтоб тебя короновали?
— А меня короновали на XVI съезде. Ты теперь — царица. Выбирай любой дворец. Здесь нам уже тесно. Давай переедем в Потешный.
— Потешный? Как раз, чтоб потешались. Зачем обязательно дворец? Люди вокруг плохо живут. Рабочие Челябинска, мои товарищи в Академии, они…
— Плевал я на твоих товарищей, — он действительно плюнул на пол. — Вот так я плевал. Опять тебя на уравниловку потянуло.
Надежда подумала, что зря разозлила его. Надо было использовать хорошее настроение и поговорить о Рютине. Теперь уж нельзя. Но именно потому, что понимала что нельзя, не вовремя спросила.
— А что с Мартемьяном Никитичем?
— Пиздец твоему Мартемьяну Никитичу. Политбюро исключение подтвердило, пускай им теперь ОГПУ занимается. А что это ты так озабочена его судьбой. Понравился? Вроде Кирова, маленький, но вот с таким шлангом, — он сделал неприличный жест. — Да? На твой вопрос отвечаю — получит то, что заслужил. Ну что у вас там в Академии, что говорят, какое еще бузотерство придумали?
— Какой смысл разговаривать, если ты все время материшься.
— Хорошо. Не надо. Ты настроена противоречить. Давай о другом. Сетанка становится очень забавной и умной. Чего не скажешь о Васе.
— Вася хороший мальчик. У него новая привязанность — лошади. Он с ними замечательно умеет обращаться. У вас со Светланой новая игра?
— Ей нравится.
— Лелька это плохая девочка?
— Мы ее прогоняем.
— По-моему это неправильно. Ребенок начинает чувствовать что-то вроде раздвоения личности: она и хорошая Сетанка и плохая Лелька.
— Это ты на курорте своем набралась умных слов: «раздвоение личности»?
— Просто при имени Лелька я представляю мужланистую Трещалину, становится неприятно.
— Что ты имеешь против Трещалиной?
— Ничего не имею. А что я могу иметь общего с полковой дамой.
Он подошел к ней, взял за подбородок, крепко сжал:
— Ты только с виду такая постная, такая правильная, на самом деле ты дрянь! — оттолкнул ее лицо. — Дрянь, а я по тебе дурак скучал! Мы же так хорошо сидели, убирайся вон!