Эхо Непрядвы
Шрифт:
– Ушел?
– Ага. Ушел заяц от волка, да шкуру в гостях забыл. Прибился наш отряд к мурзе-купцу, тот вел обозы в Тану, а стражи у нево не хватало. Меня он брать не хотел – хромой да малосильный, а к тому же почти глухонемой. Мне б радоваться – на волю пускают, да кабы раньше-то! Далеко зашли от русской земли, по степи рассеянной татарвы бродило бессчетно; голодная, злая – одного-то враз пришибут. Сотник за меня заступился: негоже, мол, бросать свово увечного. Мурза, неча делать, взял и меня. Я же, дубина, вздумал благодарить за корм. Мне всякое дело знакомо – сбрую им латаю, сапоги чиню. Сотник доволен, мурза языком пощелкивает. Как-то помог ихнему кузнецу сварить ось тележную в походном горне да коня подковал – тут в меня и вцепились. Посадили в кибитку – силы беречь, корму прибавили. Они ж; табунщики, горазды скот пасти да воевать, мастеровые у них редки, все больше наш брат, невольник. Как-то под вечер стали, раздули горн, мурза подошел. Поглядел нашу работу, сотника покликал и спрашивает: сколько, мол, он за меня получить хочет. Тот ворчит: не раб, мол, и неведомо, какого племени, – нельзя продавать. Мурза – свое: ты спас его и твой-де он с потрохами, продай, а уж там моя, мол, забота. Да кошель
– По цепи я тебя и спознал, брат, – засмеялся Вавила.
– Сам ты кто? – осторожно спросил Роман, все еще робевший перед своим избавителем.
– Бронник я коломенский. Да тому уж лет десять минуло, как из-под Ряжска увели меня татары… Однако сворачивать пора – небо вон блекнет. Нам встречные на сей дороге ни к чему.
Он остановился, отыскал нужную звезду, поворотил коня на полночь. Привычные к ночным бездорожьям степняцкие лошади пошли бойкой рысью. Небо серело. Роман пил воздух, словно душистый мед. Росные ковыли, распрямляясь, прятали след прошедших коней. Откуда-то налетела сова, занятая утренней охотой, молча шарахнулась и пропала, далеко заскулил не то шакал, не то волчонок и смолк, застыдясь, – таким одиноким был его голос.
– Где-то Дон близко – чуешь, рекой пахнет?
– Переходить, поди, надоть, а вода не летняя.
– Перевезут, брат Роман. Теперь много рыбарей на реке.
Дон открылся на заре, полноводный даже и осенью. На алой воде просыпались дикие гуси, картаво приветствуя друг друга, с шумом и шорохами прокатился над всадниками вытянутый огромный шар – смешанная стая осенней утки, пронзительно вскрикнула речная чайка. Посреди широкого залива покачивались долбленые челны. Вавила первым спустился к воде, сложил ладони и громко позвал по-татарски, потом – по-фряжски…
Весла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, сердито храпя от холодной воды, бойко плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и седла, Вавила протянул старику белую монету. Тот удивленно взвесил ее на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошел к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного шиповатого осетра с тугими боками, поднес с поклоном.
– Вот нам и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.
Лишь когда обогрело солнце и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развел костер под шатром рыжего дубка – чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнем котел с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо теплому солнышку и слушая, как на близкой поляне с хрустом щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и тревожно стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в свое природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали ее вместе с плотью Вавилы – вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мертвым сном. Он видел синие моря и черные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, мгновенно прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полетом парусов, легких и быстрых, как облака над гибкой лазурью, глаза его помнят и кудрявые изумрудные пальмы в соседстве со стройными кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, уютно устроенные города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых людей, черных, как березовая смола, и красивых белых людей в пышных нарядах, но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха – словно кто-то запер ее на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к березовой дубраве, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав ключевой перезвон родников, куличиный посвист и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась сорока. Белобокая русская сорока с сине-зеленым отливом по черному перу – он так отчетливо слышал ее стрекот, что даже приподнялся. И опять свалился от сильного удара в бок – его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо – невольники распиливали мраморную глыбу, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил – пусть убивают и свалился прямо на камень.
Через несколько лет хозяин мастерской продал его плантатору из Болоньи, а когда тот оказался в нужде, он самых крепких невольников отправил в Венецию для продажи на галеры. На плантациях Вавила не только восстановил прежние силы, тело его налилось мужской крепостью, раздалось вширь, закалилось на ветру и солнце. Впервые попался ему надсмотрщик, который жалел рабов, не дрался из-за съеденной тайком грозди винограда или горсти маслин, не крал от их стола ни рыбы, ни хлеба, наказывал лишь за провинности и по-божески – истинный был христианин. Но он-то и поставил Вавилу в связку будущих каторжников – подслушал однажды, как тот ругался святой мадонной.
Тогда уж Вавила узнал о страшной доле галерников и каторжан и со смертной тоской вступал на сырую, залитую солнцем площадь венецианского рынка рабов. Впереди шел угрюмый немолодой грек, позади – высокий, до костей исхудалый серб. Тех недавно полонили и сделали рабами турки-османы, а на невольничьем пути в красивом городе, украшенном каналами и дворцами, они оказались скованы одним железом с теми, кого полонили ордынцы. И сама являлась мысль, что разорительные войны насылаются вовсе не разгневанным всевышним – они выгодны кому-то на земле. Вместе с грабежниками-ханами, султанами, эмирами, королями и их подручниками от войн богатеют торговцы, и, может быть, между теми и другими существует какой-то тайный сговор? Ведь вот все трое они были свободными, однако набежал мурза или паша со своими головорезами, схватил, скрутил, выжег на теле клеймо, и уже всякий, кто имеет достаточно денег, может купить тебя, как мыслящую скотину. Это ли не заговор людей-пауков против других людей? Роскошный город, воздвигнутый на чужом золоте и чужой крови, представлялся ему паучьим гнездом, которое следует раздавить, но что может раб, закованный в цепи?
Хозяин-перекупщик уже бегал вдоль вереницы невольников, толкая их в бока острым кулачком. Так в Коломне продавали лошадей, взбадривая их незаметными уколами. Рядом остановились купцы.
– Русины? – спросил коренастый человек с проседью в бороде.
Вавила ответил за соседей, плохо говоривших по-фряжски.
– Мне нужны молодые, проворные и сильные люди, – сказал купец. – Товарищ твой худоват, но кость у него крепкая, а мясо нарастет быстро – я кормлю хорошо. Готов выкупить вас обоих, только нужно ваше согласие. – Он усмехнулся изумлению в глазах невольника. – Да-да, согласие. У меня тяжелая и опасная работа, рабы не годятся. Вы станете матросами, вольными наемными матросами на моем корабле. Выкуп – ваша работа. В Болгарии я отпущу вас, но не раньше.
Вавила не поверил, но сказал «да» за себя и за серба.
К их удивлению, купец тут же, на рынке, выдал им грамоты, вписав в них имена вольноотпущенников. Вавила долго не мог понять, какую «фамилию» спрашивает писец. Он же назвал ему свое законное христианское имя, даже имя отца, хотя отчества ему не полагалось – не сын боярский. Наконец сообразил: нужно прозвище. Отца его прозывали Чохом, и Вавила тоже назвался.
– О, чех! – Писец поднял палец. – Скверный, злой народ, еретики! – И записал Вавилу «Чехом». Болгарин засмеялся:
– Важно, что славянин, а славянам еще придется постоять за себя. Будь злым, как чех. Хорошая у тебя фамилия.
В порту их привели к капитану – молодому еще человеку с гладко выбритым дубленым лицом и неулыбчивыми водянисто-серыми глазами. Тот коротко объявил: они теперь не бессловесные волы, они вольные матросы, а потому спрашивать он будет сурово. Морю нужны думающие, удалые люди, которым дорога честь корабля и его капитана. В море главный он, даже владелец судна – только пассажир, и это надо помнить. За уныние, безделье, лень, пустые разговоры и трусость он будет беспощадно пороть, за бунт – выбрасывать за борт. Велел помыться и сменить одежду.