Эксгумация
Шрифт:
Энн-Мари жила в Челси. Я знал адрес, хотя никогда раньше там не бывал. Квартира находилась в цокольном этаже высокого здания времен короля Георга. Я нажал алюминиевую кнопку звонка.
Энн-Мари открыла дверь. Выглядела она неважно: лицо покраснело, было ясно, что она плакала.
— Заходи, — сказала она.
— Что случилось? — спросил я.
Энн-Мари провела меня в гостиную. Меня встретили откровенно радостные тона. Зеленые подушки не подходили к оранжевому дивану, оранжевый диван не подходил к красным стенам, а коричневый ковер не соответствовал ничему другому в комнате. Энн-Мари была чуть более сдержанна, чем по телефону.
— Меня уволили, —
— О нет, — простонал я.
— Прости меня, что я просто так взяла и потребовала, чтобы ты приехал. У тебя, наверное, были другие дела.
— Ерунда, — сказал я. — Мне…
— Да, тебе, — перебила Энн-Мари, как будто я произнес именно то слово, которое она и хотела услышать. — Тебе ведь пришлось гораздо, гораздо хуже!
— Послушай, большую часть времени я, можно сказать, отсутствовал, — заметил я справедливости ради. — Тебе объяснили причину увольнения?
— Я слишком стара для этой работы.
— А сколько тебе?
— Тридцать. С моей работы человека увольняют, когда ему исполняется тридцать, если только ему не удалось достаточно продвинуться в карьере. Говорят, моделям не нравится общаться со старухами. На мою должность агентству нужны молодые женщины, только не такие худые, высокие и нервные, как сами модели.
— Это глупо, — сказал я, хотя логика была налицо.
— Это индустрия моды. Им нужны только молодые тела — ничего другого они не используют.
Я знал, что сейчас Энн-Мари нуждается не в моих советах, а в сочувствии. У нас еще будет время, чтобы поговорить о том, что ей делать дальше. Мне приходилось видеть Лили в таком состоянии, причем довольно часто, — ее карьера была полна сомнений. Каждая проба, каждая роль, каждая репетиция, сцена, слово, реплика сопровождались сомнением, плюс еще сомнение по поводу профессии в целом. Стоит ли за это браться? Может, я теряю время? И не только свое время?
Но со стороны мне было видно, что периоды величайших сомнений Лили были одновременно периодами ее величайших достижений. То, что ей казалось топтанием на месте и провалом, для внешних наблюдателей, включая меня, выглядело как легкость и неподражаемое изящество. Вопросы, которые она адресовала мне, были всего лишь суфлерским текстом. От меня требовалось, чтобы я задавал ей те же самые вопросы, а она могла бы их высмеять, как мое собственное глупейшее искажение истины.
Лили транслировала в эфир свою неуверенность, после чего улавливала отраженный сигнал и, усаживаясь перед телекартинкой своей личности, подчищала все, что появлялось на экране.
Весь этот опыт помог мне справиться с Энн-Мари. Тем более что случай Энн-Мари был куда более умеренным. Ее квартира, насколько я мог судить, по-прежнему оставалась неповрежденной: тарелки и окна были целы. С Лили все было бы по-другому. И Энн-Мари не наносила себе увечий, по крайней мере не причиняла себе физической боли, тогда как Лили в такой ситуации давно бы уже достала бритву. Конечно, она всегда следила за тем, чтобы не порезать себя в таком месте, которое снизило бы ее шансы на следующей пробе. Грудь Лили была вся испещрена шрамиками — бледными и на первый взгляд хаотично расположенными линиями. Я целовал эти тонкие белые рубчики, как будто мог разгладить их своими
Однажды она побрила себе волосы на лобке, и я чуть не умер при мысли о том, как еще она могла применить эту бритву.
При этом я не имел права читать ей никаких нотаций. Лили не скрывала от меня свои порезы, но не терпела, когда я упоминал о них. Мне приходилось принять ее склонность к самоистязанию как часть ее личности — она не могла быть иной. Стоило мне заговорить об этом, как она тут же отвечала хлестким: «Не смей!» Если я упорствовал, то она неделю дулась и отлучала меня от секса.
Это было тяжелее всего — привыкнуть к тому, что Лили могла быть счастлива, обливаясь кровью. «Будто женщин удивишь кровью и болью», — приговаривала она.
До убийства и начавшегося расследования, впрочем, о порезах Лили знали только я и все ее любовники. Алан должен был знать. И Геркулес, наверное, узнал.
В отличие от изрезанной кожи Лили, кожа Энн-Мари была идеальна. Да и жизнь ее была вовсе не такая уж конченая. Тем не менее я предоставил ей право выбрать, уместно ли залечивать ее душевные травмы в постели. Я чувствовал, что это было неизбежно. Мы еще не достигли той степени интимности, чтобы я мог утешить ее одними только словами. Она взяла меня за руку и молча повела в спальню.
В известном смысле у меня были основания для отказа: Энн-Мари как бы намекала (хотя она, скорее всего вслух стала бы это отрицать), что ее боль (от потери работы) и моя боль (от потери жизни) были равны и равнозначны. Они, однако, были даже не сравнимы — вот что я хотел объяснить ей. Только в другой раз.
Секс у нас получился нежный — такой, в котором все дышит любовью, но нет самой любви. Если бы между нами была любовь, секс мог бы быть более честным, менее нежным. Вместо я люблю тебя наши тела как бы говорили: Возможно, я когда-нибудь тебя полюблю. Каждый поцелуй содержал в себе некое обещание, и каждое прикосновение было авансом в счет будущих отношений.
В момент оргазма Энн-Мари вдруг начала всхлипывать, чего я раньше за ней не замечал. Эти всхлипывания не прекратились, даже когда она накинулась на мой член, поливая мне волосы на лобке слезами и отрываясь от работы губами и языком, чтобы вдохнуть воздуху. Я проявил достаточно жестокости, чтобы насладиться новизной ее поведения, и не просил, чтобы она остановилась.
Затем мы выбрались из постели, заказали пиццу и посмотрели по видео слезливую мелодраму из коллекции Энн-Мари. Это был ее вечер, целиком и без остатка. Я не собирался ничего менять или требовать удовольствия для себя. Создание для нее тихой зоны комфорта (пусть даже состоявшей из сплошных банальностей) приносило мне не меньшее наслаждение, чем когда я доводил ее языком до оргазма.